Фридрих Горенштейн - Псалом
– Ух, падло, – крикнул Павлов, бросил камень, попал. Завизжала собака и с визгом исчезла.
– Ну, чего ты хотел? – начинает Андрей, видя, что Павлов мнется, и несколько отходя назад, чтоб если Павлов кинется отомстить за прошлый удар, нанести ему удар вторично ногой под низ живота.
Заметил этот жест Павлов и говорит:
– Не на того ты зуб имеешь, Андрюша… Я фронтовик, и ты фронтовик… А Тася – дочь фронтовика, и у меня к ней серьезное желание… Но есть еврей, который всю войну в тылу просидел и который ее соблазняет.
– Да ты что, какой еврей?! – крикнул Копосов.
– За грудки меня не бери, – отвечает Павлов, – тот еврей, который у Чесноковой живет, по Державина, тридцать.
И рассказал, что видел… Покраснел Андрей, потом побледнел и крикнул только одно слово:
– Убью!
– Не торопись, – ответил Павлов, радуясь, что попал похлеще, чем кулаком в зубы, – ты на меня, Андрюша, всегда косишься, даже если и пьем вместе. Слухам веришь, что я с женой твоей путался. Не скрою, пыталась она ко мне пришвартоваться, но я ее отшил, поскольку соблюдаю фронтовое товарищество.
Скрипнул зубами Андрей.
– Жену мою не трожь, не о ней речь. О дочери моей речь.
– А у меня план насчет дочери, – говорит Павлов, – когда они завтра встретятся у вершинки, с поличным возьмем… Согласен?
– Согласен, – ответил Копосов, – пойдем, выпьем еще…
Выпили еще, Андрей впал в мрачное тупое молчание, когда неизвестно, чего после этого молчания от человека ждать: уснет он тяжелым, каменным сном или убьет кого-нибудь. А Павлов, вот он я, широк весь, нараспашку, впал в веселье, когда знаменитая русская частушка, от дедов-прадедов унаследованная, на язык просится. Хрипловат был, правда, у него сейчас голос, не тот, каким приятно исполнять, не тенор, зато от души выкрикивал:
– Бей жидов, спасай Россию… Хаим лавочку закрыл… Смешная парочка, Абрам и Сарочка… Храбрый Янкель на войне… Мы их защищали, спасали, а они Христа распяли, советскую власть продали… Мы в окопах, они в лавках… За всю войну ни одного еврея на фронте не видел… Один еврей на фронт ехал, да и тот от страха застрелился…
Так он громко раскричался, что милиция узнала знакомый голос и подумала, будто Павлов опять затеял драку в «Голубом Дунае». Приходят. Шум есть, но драки нет.
– Ты чего шумишь, Павлов?
– А чего евреи нашу кровь пьют?
– Ты, Павлов, порядка не нарушай, – говорит старшина.
– А они могут нарушать? У родного отца, фронтовика, дочь отнимают…
– Кто отнимает, у какого отца?… Если есть доказательства, официально напиши… У какого отца дочь отнимают, о чем ты?
– Да вот, у друга моего… Который в войну… Который кровь лил… – уж не вяжет лыка Павлов.
Тут как ударит Андрей кулаком по столу, и сделал он Нюрке-буфетчице посудного боя на некоторую сумму.
– Замолчи, стервец…
– Молчу, – ответил Павлов. – Все в порядке, старшина, все в порядке…
– Ну вас к лешему, – говорит старшина, – разбирайтесь сами, но чтоб не нарушали…
Ушел. После этого Павлов уже молча еще выпил, потом еще, потом вздремнул, упираясь лбом о стол, но проснулся, упираясь спиной о стену, от легкого ночного ветерка.
Все было тихо, был разгар городского покоя. Умел сладко спать приволжский город Бор. Куда ни посмотришь вокруг, ни одного светящегося окна, никакого шума, кроме шелеста листвы, никакого движения, кроме мигания звезд и то исчезновения, то появления луны в проломах темных туч.
Когда случалось Павлову просыпаться подобным образом среди покоя, вдруг в первые минуты что-то непривычное являлось в нем, а что, понять не мог. Или казалось ему, что он опять младенец и смотрит из люльки в темное окно, или чудилось адресованное лишь ему Слово, поскольку для каждого человека есть его личное Слово, и если он его не слышит, оно остается в мире неиспользованным, или будто впервые видел он это мигание высоких звезд, отчего непривычное напряжение сжимало матросский крепкий лоб его и казалось, вот-вот брызнет нечто, как ручеек чистой воды из-под огромного серого тюремного камня, чем служил лоб Павлова для всякой чистой мысли.
Однако стоило ему пошевелиться, вздохнуть, распрямить затекшие члены, как сразу же он возвращался к своим текущим потребностям, то есть, прежде всего, совал свои руки себе в штаны. Если штаны его были сухи или чуть смочены всего малой нуждой, то он шел к Валюшке, молодой медсестре, или к Танечке, технику горкомхоза, или к Нинке, или к Александре Ивановне, или еще куда-либо, выбор был широк. Если же штаны его были мокры и липки насквозь от нужды большой, то есть когда после хмельного сна он пробуждался с прелым задом, особенно это бывало в летний сезон, ибо летом закусывали фруктами, яблочком или волжской сливой, если такое случалось, то он шел только в одно место – к Александре Ивановне, той самой вдове из пищеторга, некогда соблазнившей его, молодого инвалида войны, и открывшей счет женщинам Павлова в городе Бор. Ныне вдове этой уже подбиралось к пятидесяти, и она всегда готова была принять Павлова, обмыть его, накормить, уложить… Сейчас было лето, и поскольку Павлов этим вечером много пил и много закусывал немытыми, подгнившими яблоками, которыми стерва Нюрка торговала, то, проснувшись, он ощутил в полной мере то, после чего отправился к Александре Ивановне. Там он и доспал остаток ночи и часть дня, ибо перед завтрашней вечерней травлей еврея надо быть «свежим огурчиком».
Ловко смастерили это дельце Копосов и Павлов, один от горечи был ловок, второй от злобы. Чуть пораньше ушел с работы Копосов, чуть пораньше ушел от Александры Ивановны Павлов, встретились не у самой вершинки, а на треугольнике, такое место тоже в лесу существовало, отчего же подобное название, уже забыто давно… Павлов был выпивши, Копосов – трезвый, но с хорошо отточенным плотницким топором за армейским поясом под пиджаком.
– Там они, – говорит тихо Павлов, – на месте. Я уже разведал, стоят обнявшись, как всегда…
Славянин молчалив в мучительном гневе, копит ненависть к решающему моменту. Положил Копосов руку на топор и пошел тропкой в указанном направлении. Раздвинул осторожно мокрый кустарник, поскольку с утра дождь побрызгал, и верно, видит вдали дочь в объятиях у еврея… Славянин молчалив в гневе, но в решающий момент он может исторгнуть дикий крик своих предков, с которыми они во времена великого переселения народов разбойничали в Карпатах, мечтая обосноваться не на Днепре, а на Дунае… Именно такой нечленораздельный крик издал Копосов, страдающий отец с плотницким топором в руках… Павлов же крикнул более современно и членораздельно, а именно: «Бей жидов, спасай Россию».
Увидела их Тася, задрожала вся, затряслась и впервые от страха заплакала в объятиях у своего возлюбленного.
– Кто это? – спрашивает у Таси Антихрист.
– Это тятя мой и друг его Павлов, – плача, дрожа отвечает Тася.
– Чего они хотят? – спрашивает Антихрист, ибо с ним такое случалось: в предельные моменты он вдруг переставал понимать окружающую жизнь и из глубин его являлась небесная брезгливость к людям.
– Беги, – плача говорит Дану Тася, – меня тятя только побьет, поскольку он меня любит, а тебя он зарубит, поскольку ненавидит. Беги, у тяти топор…
– Топором он нас не коснется, – говорит Антихрист, – ничем он нас не коснется, кроме как рукой.
– Рука у него тоже тяжелая, покалечить может, – дрожа в страхе, говорит Тася, – а Павлов душить любит за горло.
Меж тем Копосов и Павлов уже сбегали, скользя по мокрой траве, косогором и приближа-лись. Различимы стали их злобные лица. Впрочем, у Копосова к злобе примешивалось страда-ние, отчего его лицо было крайне необаятельным. У Павлова же к злобе примешивалось веселье, что, наоборот, делало его похожим на обаятельного, остроумного сатирика-славянофила.
– Прижмись ко мне крепче, любимая моя, – сказал Антихрист, – прижмись изо всей силы и ничего не бойся… Не слишком сильно они нас коснутся.
– Отчего ж не слишком сильно, – в полубеспамятстве уже спрашивает Тася, – отчего ж не сильно, если ненавидят?
– Оттого, – отвечает Антихрист, – что сильнее не успеют… Как коснутся, сразу умрут оба…
Хоть дрожала Тася, но что увидела она рядом с собой, у лица своего, заставило ее совсем забыться в лихорадке… Огненные, смертоносные глаза Аспида глянули сквозь мягкие, кроткие еврейские черты любимого и воспламенили его ненавистью Преисподней, Божьей Всемирной Казнью… Похолодела Тася, и стало ей страшно не за любимого, который словно бы исчез, а за отца своего.
– Не трогай тятю, – неизвестно к кому обращаясь, с мольбой сказала она, – не трогай тятю моего…
– Жаль, – сказал Антихрист, – значит, придется пощадить и второго. Ибо они задумали одно, в этот момент не может быть для них отдельной казни… Но позже казнь им будет разная…
Не смогли остановиться Копосов и Павлов, как не может остановиться человек, бегущий с высокой горы, пробежали, пронеслись, словно влекомые неведомым ветром, Копосов и Павлов мимо обнявшихся влюбленных… Понесло их по кустарнику в овраг, поволокло по глинистым, скользким от дождей склонам и бросило в ручей, мирно журчащий среди камней… От такого невольного бега потеряли возможность управлять своим телом, руками своими, ногами Копосов и Павлов.