Тибор Дери - Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале
Когда задние лапы затекали от долгого стояния, Ники опять садилась к ногам хозяйки, возле ее скамеечки. Время было послеобеденное, Ники погружалась в дрему. Известно, что собаки, как Наполеон, могут спать когда угодно и где угодно. Забавно было наблюдать, как сон медленно забирал над ней силу — в точности то же происходит и с засыпающим сидя человеком. Ники начинала моргать, голова опускалась все ниже, потом падала ей на грудь. От резкого толчка она приходила в себя, опять вскидывала голову и устремляла на хозяйку блестящие черные глаза. Так продолжалось некоторое время, потом Ники снова начинала моргать, а голова подрагивала и опускалась, веки то и дело смежались, и вот уже в глазницах под белыми ресницами виднелась снизу только узенькая черная полоска. А Ники, словно покорившись судьбе, вздыхала, ложилась на бок и, вытянув все четыре лапы, засыпала.
* * *Но если в конце концов Ники все же оказывалась на набережной, жизнь вливалась в ее исхудавшее тело таким сильным и щедрым потоком, что, казалось, и не умещалась уже под редеющей, с пролысинами шерстью. И тогда Ники нынешняя отличалась от прежней юной Ники лишь тем, что быстрей уставала и желала больше чем могла. Она играла бы до заката, вообще не бросила бы игры, если бы ее мышцы, сердце и легкие не отставали от ее стремлений. Едва они выходили к Дунаю и Эржебет нагибалась, чтобы поднять камешек, как набережная чуть не вся из конца в конец заполнялась вездесущим стремительным белым образом Ники, ее резким оглушительным лаем. Она одна создавала такое движение, и столько было в ней веселого азарта, что прохожие с верхнего яруса перегибались через перила и, кто смеясь, кто раздраженно, наблюдали за шумным представлением. Ради истины мы вынуждены с горечью заявить, что в те времена мрачно настроенных наблюдателей было больше, нежели веселых: отмена карточной системы, сопровождавшаяся значительным повышением цен и постепенным снижением жизненного уровня, уже довольно давно ожесточала людей. Замечания в адрес «предмета роскоши» чаще дышали злобой, и не раз слышались глубокие соображения вроде: «Люди голодают, а у этих и на собаку хватает» — или вопросы: «Интересно, чем они кормят свою собаку — пражской ветчиной или кашшайской?» Однако Эржебет Анча, которая раньше всячески старалась быть незаметной, не привлекать внимания к своей персоне, тут, подобно классическим матерям, не остановилась бы даже перед кровавым жертвоприношением ради своей собаки. Почему бы и нет? Ее совесть была чиста.
Эржебет наклонялась, поднимала камешек. В тот же миг и с тою же быстротой, с какой хозяйка вскидывала руку для броска, Ники взвивалась вверх, словно хотела схватить камень еще в воздухе, затем, перевернувшись вокруг своей оси, вновь падала к ее ногам. Пока камень был в руке хозяйки, Ники скакала и вертелась в воздухе волчком и только тогда опускалась опять на все четыре чуть-чуть длинноватые лапы, когда камешек наконец вылетал из руки, описывая высокую дугу. Эржебет Анча, как большинство женщин, увы, бросок делала плечом, а не запястьем и локтем, так что камешек летел метров десять — пятнадцать, не больше; расстояние смехотворное, Ники оно было что семечко разгрызть. Короткий, резкий, с задышкою, охотничий лай, и она уже настигала добычу, чуть скособочась, положив голову на мостовую, осторожно брала ее в зубы и веселой трусцой несла к ногам хозяйки. Та наклонялась и снова его бросала.
Разумеется, дело оборачивалось по-другому, если игру, то есть камень, брал в руки мужчина, например сосед Эржебет Анчи, второй квартиросъемщик, механик с завода электроприборов Ганца (позднее имени Клемента Готвальда), который вскоре после переезда в нарушение всех обычаев и традиций жильцов коммунальных квартир подружился с тихой, грустной женщиной, а следовательно, и с ее собакой и иногда по вечерам вместе с женой сопровождал их на набережную, собственной персоной опровергая широко распространившийся в Пеште предрассудок, будто люди не способны ужиться вместе. Этот невысокий рабочий в очках, даже оказавшись соквартирантом, каким-то чудом не превратился ни в кровожадного тигра, ни в питающуюся падалью гиену и не только не душил соседку по ночам голыми руками, но время от времени зазывал ее к себе на стаканчик вина, а Ники — на горстку обглоданных телячьих косточек из заводской столовой и вообще разговаривал с ними человеческим голосом и на обычном венгерском языке. Иногда он спрашивал, нет ли вестей от мужа, и, если вестей не было, старался приободрить соседку, а после того не подвергал дезинфекции ни язык свой, ни руки и, однако же, на следующее утро в добром здравии подымался с кровати. В своей отваге, которую мы в мужчине столь малорослом и к тому же очкарике, право, назвали бы вызывающей, механик дошел до совершенной уже наглости — стал рассказывать об этой женщине у себя на заводе и даже как-то спросил секретаря парторганизации, можно ли во имя социализма осуждать на голодную смерть ни в чем не повинную женщину.
Когда бразды правления, то есть камешек, брал в свои руки механик, положение в корне менялось. В его броске принимали участие и запястье и локоть, как то положено и свойственно мужчине, поэтому обе стороны получали от игры истинное наслаждение. Длинными красивыми прыжками собака устремлялась за далеко заброшенным камнем, это был упорный радостный бег, пока наконец она не хватала камень за шкирку и, весело взлаивая, возвращалась с такой довольной миной, какая возможна лишь у того, кто честно выполнил свою работу. Ее чувство реальности не оскорблялось тем, что у камня не было ни четырех лап, ни заячьего запаха, ни болтающихся на бегу, откинутых назад длинных ушей: то, в чем отказала ей подлинная жизнь, она умела дополнять по-детски гибкой щедрой фантазией. Приятно и радостно было видеть, как за короткие эти минуты тело Ники буквально наливалось неповторимой силой и красотой жизни и каждый мускул, каждая жилка вновь становились на службу тому великолепному целому, какое замышлено было природой. Особенно любовалась ею хозяйка, когда Ники пожирала глазами державшую камень руку, ожидая броска. Присев на все четыре длинные свои, напряженно подрагивающие лапы, каждой клеточкой готовая к прыжку, каждой мышцей собравшись в комок, так что все ее существо казалось вдвое меньше обычной своей величины, она непрерывно следила за размахивающей над ее головою рукой; Эржебет чудилось, что в эти мгновенья все жизненные силы собаки сосредоточивались в блеске темных глаз. Вздумайся ей изобразить символ внимания, она нарисовала бы именно эту ладную, белую морду с напряженным, сосредоточенным и азартным блеском глаз, эту голову молодого животного — воплощение осмысленности в такие минуты, это ее стройное тело, мелко дрожащее, словно запущенный мотор, каждой клеточкой своей готовое выполнить предстоящее задание. Но вот камень взлетал в воздух, и тотчас вся сосредоточенная в собачьем взгляде сила переливалась в тело, она высоко подпрыгивала, завинчивалась вокруг своей оси и, с отлетающими назад ушами, вытянутыми во всю длину лапами, издавая как бы предупредительный и все усиливающийся резкий лай, молнией летела вдогон. И тут уж — об этом поминали мы раньше — за ней не поспеть было и крупным немецким овчаркам.
Ники явно было веселее бегать с соседом, больше того, она способна была временно покинуть хозяйку даже ради чужого мужчины, ежели он изъявлял склонность поиграть. Со стыдом признаемся, что Ники самым обыкновенным камешком, просто возможностью поиграть можно было, по-видимому, заманить хоть на край света, чему, как видим, у нас есть прямые доказательства. Если какой-нибудь совершенно незнакомый мужчина затевал с нею игру, Эржебет Анча напрасно окликала ее, звала домой, тщетно подзывала свистом, таким знакомым, любимым, — собака не вела и ухом. Выставив хвост торчком, она трусила за незнакомцем и разве что раз-другой оглядывалась на хозяйку; и в этом взгляде Эржи виделась немалая толика заносчивости, даже дерзости, словом, то выражение, какое передает интонация фразы: «Ну и свисти себе, мне-то что!» Разумеется, при некоторой благожелательности мы можем объяснить Никин взгляд иначе — оборачиваясь, она как бы просила прощения с такою примерно интонацией: «Увы, это сильнее меня, целую и до свидания!» Но, как бы там ни было, Эржебет, видя это, на миг колебалась в вере своей и подвергала сомнению даже собачью честь, конечно же, беспричинно. Впрочем, независимо от этих мимолетных и редких интермедий регулярные послеобеденные прогулки и скромные развлечения шли на пользу не только собаке, но и жене инженера, после них она просто оживала: сама обогащалась тем, что отдавала другому.
Собаке тоже полезна была регулярная работа. Работа, сказали мы? Безусловно работа, хотя, с определенной точки зрения, то был сизифов труд, не сравнимый, следовательно, с успешной и даже безуспешной охотой на зайца или иного животного, которая, к первородному греху отношения не имея, была бы одновременно и работой и развлечением. Идейный мир животных, кажется нам, не делает различия между этими двумя понятиями, изначальное единство которых лишь тяжелая длань человеческая разделила надвое; при таком взгляде охота на зайца, с точки зрения Ники, была работой, обратившейся в развлечение, а бросание камня — независимо от доставляемого ею острого, щекочущего наслаждения — развлечение, ставшее работой. Развлечение, которое мало-помалу, как прежде игра с мячом, превратилось в истинное наваждение. Собака приносила камни даже в комнату, ей хотелось работать и дома. Камни валялись повсюду, и, сколько ни выбрасывала их Эржебет, на другой день нога опять спотыкалась о какой-нибудь камешек, припрятанный Ники под ковром либо извлеченный из какого-нибудь ей одной известного тайника. Поднявшись на задние лапы, Ники передними нацеливалась на камешек, словно то был затаившийся мышонок, прыгала на него, хватала в зубы и торжествующе клала у самых туфель хозяйки. В охотничьем своем азарте она настолько утратила трезвое ощущение реальности, что однажды, когда Эржебет лежала на диване, Ники отнесла камешек к ее стоявшим в другом углу комнаты туфлям и, радостно вертя хвостом, счастливо сияя глазами, вся изготовилась к прыжку в ожидании, когда же туфля подбросит камень.