Гюнтер Грасс - Под местным наркозом
– И поэтому, Филипп, я считаю, что историю с Бартольди нельзя повторять.
(Но опыт – даже за пуншем – передать невозможно.)
– Во-первых, я не хочу никакой революции. А во-вторых, я это логически рассчитал. Не знаю, есть ли у вас представление о теоретической математике…
– Знаю о ваших плохих отметках по названному предмету.
– Это только прикладная ерунда. Моя формула во всяком случае верна. Сначала не получалось, потому что за исходную точку я взял субботу. Даже воскресные газеты не реагировали. А понедельник вообще отпадал. Я стал работать со средой, имея в виду вторую половину дня. И вдруг получилось. Уже в четверг собирается палата депутатов. Поскольку в пятницу я снова годен для допроса, я назначаю в больнице пресс-конференцию и делаю заявление. Проходят первые демонстрации солидарности. Не только здесь, но и в Западной Германии. Во многих больших городах сжигают собак. Позднее присоединяется заграница. Веро называет это ритуализированной формой провокации. Ну что ж, какое-то название надо дать. Я покажу вам свою формулу, но лишь потом, когда дело будет сделано.
– А если не получится, Филипп? Если тебя убьют?
– Тогда, значит, формула была неверна, – сказал мой зубной врач. – А вы со своими историями… История с Бартольди требует повторения.
– Вы хотите сказать, что он это сделает…
– Если ясная морозная погода продержится до следующей среды, у меня не будет возможности исправлять и – если удастся – исправить его дистальный прикус.
– Мне бы ваши заботы.
– Скажите, дорогой, кроме образцовых влияний, которые вы, как штудиенрат, передаете своим подопечным, есть у вашего ученика какой-нибудь образец? Вы знаете, мы всё еще руководствуемся какими-то примерами. Я готов даже предположить, что гимназист Бартольди был долгое время вашим сверх-я, вашей опорой. Верно?
Мы направляем воспоминания по разным руслам. (В поисках утраченного образца.) Я был снова в коротких штанах и стоял перед фронтонными домами Бейтлергассе. Он уверял, что ему служил образцом чудо-конькобежец Нурми. (Мы сошлись на том, что потребность в образцах надо удовлетворять образцами профилактическими. «Надо предотвращать!») Когда я, сделав крюк, – отец на лоцманской службе, сына называют Штёртебекер, – преподнес свою конструкцию: отец, как уполномоченный по противовоздушной обороне, боролся с пожарами, сын готов к жертвенному сожжению, – врач согласился: «Звенья вашей цепи мотивов сшиты, правда, белыми нитками, но я все же не исключаю, что предполагаемые ожоги отца могут послужить неким указанием. Надо вам как-нибудь побывать у мальчика дома…»
Она живет среди матерчатых собачек и читает изречения председателя Мао. В ее комнате, меньшей, как будто, чем его комната, самое заметное место, среди множества самодельных вещиц, занимает революционер Эрнесто Че Гевара в виде крупнозернистой увеличенной фотографии. Это я знаю от него, который называет ее комнату детским садом, а ее коллекцию матерчатых зверюшек зверинцем. Он судит добродушно и свысока: «Ну, что ж, дело вкуса». Со своей коллекцией отпиленных мерседесовских звезд она все еще не расстается, хотя он и говорит: «Это у нас уже пройденный этап». Она привязалась к трофеям прошлого года: «Хорошее было время – срывали звездочки!» Он говорит: «Иногда мне, конечно, невмоготу. Она читает Мао, как моя мать читает Рильке». Мрачного Че он называет: «Ее, Веро, pin-up».[38] Он вспоминает, как о седой древности: «Раньше тал висел Боб Дилан. Я подарил ей. „He's so damn real…"[39] – написал я на портрете. Ну, дело прошлое».
У Филиппа Шербаума в простенке его комнаты тоже была приколота фотография: малоформатная газетная полоса, шириной в три узких столбца, ("редкий столбец был разделен маленьким – вдвое больше фотографии для паспорта – портретом юноши лет семнадцати: твердое округлое лицо, волосы смочены и гладко зачесаны назад. Слева пробор. Под фотоулыбкой я узнал мальчика из «гитлер-югенд», опрятного и серьезного, узнал свое поколение: «Кто это?»
(Когда я спросил Шербаума: «Можно мне как-нибудь навестить вас, Филипп?», он остался вежлив, как всегда: «Ну конечно. Я-то ведь у вас побывал. Только чай я не умею готовить». И когда я затем навестил его, – даже цветы для матери Филиппа оставил в прихожей, – мне не пришлось переспрашивать, чтобы получить ответ.)
– Это? Это Гельмут Хюбенер. Состоял в какой-то секте. Что-то вроде мормонов. Называлась она «Церковь святых последних дней». Сам он из Гамбурга, но печатали они в Киле. Это была группа-четверка, конторские ученики и служащие. Продержались они довольно долго. 27 октября сорок второго года его казнили здесь, в Плётцензее, а до этого, конечно, пытали.
Шербаум позволил мне снять листок со стены, чтобы прочесть напечатанное на обороте и посмотреть фотокопию официального сообщения о его казни. (Заметка среди заметок. Справа, на обороте, рубрика «Новости коротко» заканчивалась сообщением о конкурсе «Молодежь исследует».) Рядом с номером страницы я прочитал: «Немецкая почта». – «С каких пор вы читаете профсоюзные газеты?»
«Наш почтальон распространяет этот листок. Довольно скучный, но бесплатный. Как-никак, о Хюбенере я раньше понятия не имел». Я смутно вспомнил, что в какой-то статье – «Свидетельства сопротивления», – которую мне дала Ирмгард Зайферт, я что-то читал об этом семнадцатилетнем конторском ученике и его группе сопротивления. (Почему я не рассказал на уроке? Почему всегда эту запоздалую офицерскую историю? Почему эту муть из времен моей разбойничьей шайки?)
Шербаум не дал мне долго рыться в памяти. Поскольку я молчал, он нанес удар: «Это было. По сравнению с этим ваша шайка – ничто. Больше года они печатали и распространяли листовки. Причем по разным адресам. Во-первых, среди портовых рабочих. Во-вторых, среди военнопленных французов, в переводе, конечно. А в-третьих, среди солдат-фронтовиков. Он начал это уже в шестнадцать лет. Разгромом церквей и подобными делами он не занимался. Никаких зачатков анархизма. Не был он и таким неумелым новичком, как ваш Бартольди. Он владел стенографией и даже азбукой Морзе».
(А я– то, дурак, надеялся и боялся, что благодаря своему прошлому – вожак шайки! – стану примером для него; или что им станет его отец, уполномоченный по противовоздушной обороне, благодаря своим непроверенным ожогам.) Хоть я и искал еще в комнате подтверждений своей конструкции мотивов, фотографий развалин и снимков, показывающих отца в деле, хоть и напомнил ему, что меня в семнадцать лет сунули в штрафной батальон, – «Знаете, что это такое – вылавливать мины без огневого прикрытия?» – Шербаум упорно брал пример с конторского ученика Хюбенера: «Он стенографировал последние известия лондонского радио. Кстати, я поступил на курсы стенографии. Когда я проверну дело с Максом, я начну учиться радиотехнике и работе с передатчиком Морзе».
(Ни стенографии, ни азбуки Морзе я не знаю. А ведь осенью сорок третьего, в лагере боевой подготовки близ Нойштадта, Западная Пруссия, меня хотели обучить работе с передатчиком Морзе. Может быть, в семнадцать я даже управлялся с телеграфным ключом. Семнадцатилетние часто умеют делать такие вещи, о которых они – как Ирмгард Зайферт – в сорок почти не помнят. Шербаум музыкален, работать с аппаратом Морзе ему было бы легко.)
После того как я снова приколол к стенке страницу из профсоюзной газеты, мы помолчали. Филипп играл со своей таксой. Милая комната, прибранная на скорую руку: по-шербаумовски опрятно-небрежно. («Голос молодежи» называлась рубрика. Я запомнил фамилию журналиста, Зандер, хотел написать ему.) Левая рука Филиппа боролась с длинношерстной таксой. Я делал заметки. После объявления приговора Хюбенер будто бы оставил в наследство судьям народной судебной палаты слова: «Погодите, придет и ваш черед!»
Позднее домашняя работница принесла нам чай и печенье. Между двумя глотками Шербаум стал считать на пальцах: «Сколько лет, собственно, было Серебряному Языку, когда казнили Гельмута Хюбенера?»
– В тридцать третьем он вступил в партию, тогда ему было двадцать девять.
– А теперь он канцлер.
– Говорят, он признал, осознал…
– И этот может теперь опять…
– Не было никаких опасений…
– Этот, именно этот…
Шербаум начал тихо взрываться. Сперва он сидел, потом вскочил, но голос его громче не стал: «Этого я не хочу. Этот воняет. Когда я вижу этого, по телевизору и вообще как-либо, меня с души воротит, как возле „Кемпинского“. Этот, именно этот убил Хюбенера, даже если у того, кто его убил, другая фамилия. Я это сделаю. Бензин у меня уже есть. И походная зажигалка. Слышишь, Макс? Мы обязаны…»
Филипп запустил руку в длинную шерсть. Казалось, они опять играют.
Даже если он ничего не сделает, наше дерьмо он разворошил. Мне придется бросить работу в школе. И всякие такие планы. Как будто тот, кто давно уже нуль без палочки, может снова начать с нуля. Желание переменить обстановку приведет, конечно, что-то в движение, но что толку в движении. Ее декоративные рыбки тоже движутся все в том же скудном пространстве. Донельзя оживленный застой.