Пьер Леметр - До свидания там, наверху
Чего нельзя сказать о лице Эдуара, отраженном в зеркале.
Для него смерть неотступно была рядом, бередя раны.
Кто у него остался, кроме Мадлен? Несколько друзей, но кто из них уцелел? Даже он, Эдуар, везунчик, сгинул на этой войне, что уж говорить о других… Был еще отец, но что толку, высокомерный и мрачный, он погружен в дела, весть о смерти сына вряд ли надолго выбила его из колеи, он просто сел в автомобиль, сказал Эрнесту: «На Биржу!», ведь нужно ворочать делами, или: «В Жокей-клуб!», ведь на носу выборы.
Эдуар практически не выходил из дому, все время проводил в квартире, в этой нищете. Вообще-то нет, не совсем так, могло быть и хуже, удручало не это, а убожество, скудость, безденежье. Говорят, привыкаешь ко всему, так вот – нет, как раз Эдуар и не сумел свыкнуться. Когда он чувствовал в себе достаточно сил, то садился перед зеркалом, разглядывал свое лицо, лучше не становилось, ему никогда не удастся принять человеческое обличье – гортань наружу, ни челюсти, ни языка. Чудовищные зубы. Мягкие ткани окрепли, раны зарубцевались, но дыра зияла по-прежнему, наверное, на это и нужны были пересадки, не смягчить уродство, но заставить тебя смириться. С нищетой то же самое. С рождения Эдуар жил в роскоши, денег в этой среде не считали, так как деньги ничего не значили. Он никогда не был расточительным, но в разных учебных заведениях ему попадались транжиры, подростки, пристрастившиеся к игре… Но хоть он и не тратил деньги без счета, мир вокруг него всегда был просторным, удобным, зажиточным, большие комнаты, удобные диваны, обильная еда, дорогая одежда. А теперь – комната со щербатым паркетом, немытые окна, уголь, который приходилось экономить, дешевое вино. В этой жизни все было уродливым. Расходы полностью лежали на Альбере, упрекнуть его было не в чем, он выбивался из сил, чтобы добыть ампулы, непонятно, как ему это удавалось, должно быть, на это уходила прорва денег, он в самом деле оказался хорошим товарищем. От этой преданности порой щемило сердце, и при этом никогда никаких жалоб, ни упреков, всегда старается быть веселым, но в глубине души, конечно, тревожится. Невозможно представить, что станет с ними обоими. Как бы то ни было, если ничего не изменится, то будущее не сулит блестящих перспектив.
Эдуар был обузой, но будущего он не боялся. Жизнь его рухнула в один миг – так карта легла, падение смело все, даже страх. Единственным действительно тяжким чувством была печаль.
Хотя вот уже некоторое время наметились улучшения.
Малышка Луиза забавляла его своими масками, искусница, она, как муравей (и Альбер такой же), притаскивала ему провинциальные газеты. Улучшение его самочувствия, которое он остерегался проявлять, слишком все хрупко, по сути было связано с газетами, с идеями, которые они ему подбрасывали. С каждым днем Эдуар ощущал, как из дремучих глубин в нем поднимается возбуждение, и чем больше он об этом думал, тем ярче расцветала в нем эйфория юности, когда он готовил очередной подвох, карикатуру, необычный наряд, очередную провокацию. Конечно, нынче уже и близко не было взрывного, победного характера его отрочества, но он нутром чуял: «что-то» возвращается. Он едва осмеливался мысленно произнести слово «радость». Мимолетная, настороженная, прерывистая. Когда ему удавалось привести свои мысли в относительный порядок, у него – что невероятно – получалось забыть о теперешнем Эдуаре, сделаться тем, довоенным…
Он наконец встал с постели, восстановив дыхание и равновесие. Продезинфицировав большую иглу, он бережно уложил свой шприц в жестяную коробочку, закрыл ее и поставил на этажерку. Он взял стул, передвинул его, глядя вверх, чтобы установить точнее, встал на него, с усилием подтянув негнущуюся ногу, потом, выпрямив руку, осторожно толкнул подъемный люк в потолке, через который попадали в пространство под крышей, где было невозможно выпрямиться, здесь висела паутина, сотканная пятью поколениями пауков, лежали напластования угольной пыли. Эдуар с предосторожностями достал оттуда ранец, где хранил главное свое сокровище – блокнот для рисования большого формата, Луиза сказала, что выменяла его, но на что – осталось тайной.
Он устроился на оттоманке, заточил карандаш, следя за тем, чтобы стружка падала прямо в бумагу, которую он тоже засунул в сумку, – секрет так секрет. Он начал, как обычно, перелистывать блокнот с первых страниц, ему доставляло удовлетворение, стимул к действию, прикидывать, сколько уже сделано. Набралось уже двенадцать композиций: солдаты, несколько женщин, ребенок, больше всего солдат, раненые, торжествующие, умирающие, на коленях или лежащие, вот этот с вытянутой рукой… Эдуар был очень доволен этой рукой, очень удачно вышло, если бы он мог улыбаться…
Он принялся за работу.
На этот раз женщина, стоит, одна грудь обнажена. Стоит ли обнажать грудь? Нет. Он вернулся к эскизу. Прикрыл грудь. Снова заточил карандаш, ему был нужен поострее и чтобы бумага не такая пористая, рисовать приходилось на коленях, так как стол не подходил по высоте, лучше бы наклонная доска, но все эти помехи несли добрую весть, потому что свидетельствовали о том, что в нем пробудилось желание работать. Эдуар поднял голову, отодвинул лист, чтобы оценить издалека. Начато хорошо, стоящая женщина, складки вышли неплохо, драпировки – самое трудное, смысл именно в этом, складки и взгляд – вот в чем секрет. В такие мгновения Эдуар становился почти прежним.
Если он не ошибся, то загребет целое состояние. Еще до конца года. Вот Альбер-то удивится.
И не он один.
17
– Ну о чем ты говоришь, всего лишь жалкая церемония в Доме инвалидов?!
– Все-таки в присутствии маршала Фоша…
– Фоша? И что?
Стоя в кальсонах, он завязывал галстук. Мадлен расхохоталась. Негодовать так, стоя в подштанниках… Однако ноги у него хороши, мускулистые. Анри повернулся к зеркалу, чтобы затянуть узел, под кальсонами обрисовывались мощные округлые ягодицы. Мадлен подумала, что он, верно, опаздывает. Потом решила, что это не имеет никакого значения. У нее-то времени было достаточно, даже на двоих, так же как терпения или упорства у нее в избытке. И потом, хватает же у него времени на любовниц!.. Она встала за его спиной, он даже не почувствовал этого, только ее рука, еще холодная, в кальсонах, ласковая, отлично нацеленная, нежная, настойчивая, голова Мадлен на его спине, Мадлен, говорящая влюбленно и восхитительно распутно:
– Дорогой, ты преувеличиваешь! Это все же маршал Фош…
Анри затянул узел галстука, чтобы выиграть время и обдумать. На самом деле что тут обдумывать, это некстати. Мало того что вчера вечером… А теперь еще и утром, право… Резервы-то у него были, тут и говорить не о чем, но в определенные периоды, как сейчас, например, когда, можно сказать, у нее вдруг засвербело, приходилось трахать ее постоянно. Это обеспечивало спокойствие. В обмен на исполнение супружеского долга он получал другие удовольствия, вне дома. Расчет неплох. Просто это невыносимо. Его воротило от ее запаха в такие минуты, это не обсуждается, она сама могла бы понять, но Мадлен порой вела себя как императрица с лакеем, которому не хочется потерять место. Ладно, откровенно говоря, это было вовсе не так неприятно, да и времени отнимало немного, нет, но… он любил сам решать, а с ней все вечно наоборот, инициатива всегда исходит от нее. Мадлен повторила «маршал Фош…», она отлично понимала, что Анри вовсе не расположен, но все же продолжала действовать, рука ее согрелась, она ощущала, что член поднимается, как крупная змея, ленивая, но мощная, Анри не знал осечек; на этот раз прямо в яблочко, это было ошеломительно, он обернулся, приподнял ее, опустил на край кровати, не сняв ни галстука, ни ботинок. Она жадно вобрала его, заставила задержаться еще на несколько секунд. Он помедлил, потом встал. Дело сделано.
– Ах, зато на Четырнадцатое июля все будет очень помпезно!
Он вернулся к зеркалу, ну вот, узел галстука теперь придется перевязывать. Он продолжил:
– Четырнадцатого июля, в День взятия Бастилии, праздновать победу в Великой войне! Нет, чего только не увидишь! А в годовщину Перемирия – ночные бдения в Доме инвалидов. Почти при закрытых дверях.
Формулировка ему страшно понравилась. Он подыскивал точное выражение, крутя слова, словно перекатывая в горле глоток налитого на пробу вина. При закрытых дверях! Отлично. Он решил проверить формулировку, обернувшись, разгневанно произнес:
– В честь Великой войны церемония при закрытых дверях!
Неплохо. Мадлен наконец встала, накинула пеньюар. Она приведет себя в порядок после того, как он уедет, к чему торопиться! Тем временем она разложит одежду.
Она надела домашние туфли. Анри было не остановить:
– Теперь празднование в руках большевиков, признай!
– Хватит, Анри! – рассеянно сказала Мадлен, открывая шкаф. – Ты меня утомляешь.