А «Скорая» уже едет (сборник) - Ломачинский Андрей Анатольевич
– Нет их, – сказала Юлия, бледная, с некрасивым румянцем на щеке.
– Простите?
– Вен нет. Нигде нет. Со стажем уже… гаденыш.
Больной дышал все хуже, и синева все гуще обступала его лицо. Я такое видел, и не раз. Видел однажды, как все заканчивается, а заканчивается следующим образом – будет короткий, хлюпающий вдох, затем он задвигает челюстью, словно жуя что-то, и затихнет уже навсегда.
– Кислород… – услышал я голос ангела, и такие жалкие, почти молящие нотки послышались мне в нем, что ступор мой прошел мгновенно.
– Обойдется. Штаны спускай с него.
– Как – штаны?
Пальцы врача уже возились с нелепо большой пряжкой, и, кажется, они дрожали… Ведь мой ангел молод, очень молод, внезапно осенило меня, и вся эта черствость и придирчивость – напускная, боится она, потому и просила себе опытного, не такого, как я. Откуда ей знать…
Я грубо согнул тонкую, с выпуклыми коленями, ногу лежащего, сдвинул вбок – вот он, «колодец», а как же! Крупная язва в паху, неловко прижженная сигаретами, сплошной, незаживающий рубец, от которого по паховой складке вверх уходил тяж выпирающих из-под бледной кожи увеличенных лимфоузлов. Пальцы привычно легли на цилиндр шприца, взбухла капля налоксона на срезе иглы, устремившемся туда, в смрадную глубину раны.
– Куда… куда? – услышал я сзади. – Игорь… там артерия, нерв рядом!
Да-с, артерия, нерв. Мне ли не помнить первых опытов, когда игла начинала пульсировать, в шприц само, без оттягивания поршня, вплывало настойчивое кровавое облачко, а поршень упруго толкался в палец… Я мотнул головой, прогоняя поганое видение. Пустое оно, вся моя прошлая жизнь – пустая, а эта, новая – настоящая, пусть в ней и есть место золотым очкам Игнатовича и его коварному голосу, но ей и только ей я хочу жить, пока рядом со мной будет светлый ангел, избавивший меня от пьяной, черной гадости.
– Аааааааххххх! – издал горлом лежащий и забил ногами. Ноги я зажал, а рукой уперся в тощую грудь.
И стало хорошо – несмотря на грязную ругань, плевки и вонь, тяжкой тучей плывшую по сумрачной, с корчащимися тенями, комнате – сгинули они куда-то. Я видел лишь Юлию, и яркий свет в ее глазах, странную нежность и благодарность, сменившие недавний страх, и мне было так спокойно здесь, в гнусном, провонявшем опием-сырцом и ангидритом, притоне. Спасенный же не понимал, и лишь плевался…
А потом снова была ночь, и огромная луна царила в голубом мареве ночи, и снова бил ветер в лицо, так же бряцали о лафет колеса носилок, а я лишь улыбался и что-то шептал, кажется – бессвязное, кажется – имя…
Так или иначе, но через два дня я снова сидел на знакомом диване, а кот Подлиза, уже не страшный и совсем ласковый, терся о брючину, требуя ласки.
– Все же вы – очень проблемный человек, Игорь Николаевич, – говорил мне золотоглазый Игнатович, но почему-то это уже не пугало меня. Я молчал, а он внезапно посуровел, и продолжал: – Всего одна только смена – и уже дел натворили. Мда… дел. Одним словом, хочу, чтобы вы знали сразу – Каплину я вам не отдам. Учтите.
– Не отдадите?
– Нет, – кивал заведующий. – Не отдам.
«Как же вы смеете не отдать?» – хотел выкрикнуть я, и промолчал. Запах дьявольской серы щекотал мои ноздри, и я, улыбаясь застывшей улыбкой, все ждал, когда же поверх моего заявления ляжет другое, где мне надо будет расписаться кровью.
– С кем же мне работать?
Заведующий помолчал, поиграл бровями и ответил:
– Четыре года… без опыта… и ваше прошлое, опять же…
– Позвольте, – свирепея, начал я, – какое это имеет…
– Никакого, – перебил он, и внезапно улыбнулся. – Но я вам ее не отдам – раньше, чем через год-другой.
«Но почему?» – снова возмутился я, и снова молча.
– Доктора у меня в дефиците. И если еще одна в декрет уйдет – работать будет некому.
– Декр… – голос был мой, и он сорвался.
Игнатович подобрел, расплылся в улыбке, подмигнул хитро и весело:
– Имейте в виду. Работать вместе – работайте, но прежде срока – ни-ни. Год или два – не раньше. Или сгною на перевозках. Я тиран, учтите и это.
Боги, насмешники-боги, что же вы делаете со мной? Подоконник… потом ангел в голубом перед глазами… луна, ветер, машина и силуэт в окне… и теперь вот этот заведующий, наблюдающий за мной, как паук за мухой. Я смешался, закашлялся, а он махнул рукой и, сняв очки (отчего вдруг сразу потерял все сходство с обитателем преисподней), отпустил меня.
Все казалось мне иным – и заросший гортензией двор, и узкий коридор, и запахи кухни, и даже ежедневная ругань соседа (того самого), иным, словно заново родившимся, чистым от той гнуси, которой был пропитан каждый мой день. Я лежал на своей кушетке, белье было чистым, а проклятый стакан уже не мелькал перед глазами. В руке у меня был зажат телефон, и я уже в десятый раз перечитывал одно и то же сообщение:
«Завтра смена вместе. Не опоздай… мой герой».
«Мой герой» – билось у меня в голове. «Мой».
Мой.
За окном громко мяукнул кот, и если бы это был рыжий Подлиза, я бы не слишком удивился.
Смена
Утро выдалось серым, дождливым. Мерзким каким-то, неприветливым. В такое утро больше всего хочется, едва открыв глаза, снова закрыть их, спрятаться подальше под одеяло, включить посильнее обогреватель, засунуть под одеяло мурчащего кота и уснуть, как минимум, на полгода.
Нельзя. Впереди – сутки работы. Сутки беготни, недосыпания, жалоб, холода, вони… Тот серый дождь, что сейчас колотит по оконным стеклам, будет барабанить мне прямо по голове, затекать за шиворот, лезть в глаза, хлюпать в туфлях. Ветер, от которого ходит ходуном плохо заклеенная форточка, будет забираться за отвороты куртки, хватать за бока своими ледяными лапами, валить с ног, забиваться в ноздри, провоцируя длительное «апчхи!» и шмыганье носом. Будет холодно, промозгло, раздражающе надоедливо, злобно-тоскливо. Мерзко. Но – необходимо.
Я – фельдшер «Скорой помощи». Я работаю на выездной бригаде, сутки через двое, за грошовую зарплату, с нелюбимым доктором, в холодной неотапливаемой машине.
Я люблю свою работу.
Может, поэтому меня и называют Психом?
* * *Подстанция встречает меня привычным утренним гомоном, суетой, облаками табачного дыма, плывущими с крыльца, руганью и ревом автомобильных моторов. Святое время для персонала – пересменка. С семи до восьми утром и вечером комплектуются новые смены бригад, молчит ненавистный селектор, есть время перекурить и проглотить кусок булочки всухомятку, а, если повезет – выпить горячего кофе.
Двор забит санитарными «ГАЗелями», поодаль скучает «УАЗик» фельдшерской бригады, посреди двора, распихав всех прочих, горделиво выпятил мигалки «Соболь» реанимации. Фельдшера, с красными от бессонницы глазами и угрюмыми заспанными лицами, таскают через двор скатанные постельные принадлежности, тяжелые сумки с кислородными ингаляторами, обшарпанные свинцовые укладки с хирургией, волоком тащат чехлы с костылями и иммобилизационными шинами, ухитряясь при этом наспех затягиваться сигаретным дымом, пожимать руки вновь прибывшим и ругаться с водителями.
– Саша? Саша!
– Че орешь, как потерпевшая? Тут я. Тебя-то где хрен носит?
– Ты на какой машине?
– 683, глаза разуй! Что, нах, повылазило? Вон стоит.
– Тогда помоги, тут вещей столько!
– Да иди гуляй! Вон машина, открыта, куда что ложить – разберешься.
– Саш, ну совесть у тебя есть? Кардиограф хоть возьми!
– Нахрен мне твой кардиограф! Стукну еще где – потом не расплачусь. Сама тащи.
Девушка работает у нас недавно – чуть не плачет, а сказать ничего не может. Мне ее становится жалко – форменную куртку ей еще не выдали, а зеленая ветровка, надетая поверх летней формы, не согреет и чукчу в субтропиках. Она, сгорбившись, стоит посреди двора, зажав под мышкой одеяло с подушкой, ухитрившись при этом нацепить на шею сумку с кардиографом, и еще пытается ухватить тяжелые шины. Водитель – наглая жирная рожа, тоже работает у нас не так давно – стоит под бетонным козырьком, предусмотрительно укрывшись от дождя, и курит «Приму», пуская вонючий дым в потолок.