Что видно отсюда - Леки Марьяна
— Нет-нет, сейчас мне как раз очень кстати, давайте не будем откладывать на потом, кто знает, когда вам еще представится случай.
И смерть усядется у его изголовья на заранее приготовленный стул. Она наперед извинится за свои холодные руки, которые — крестьянин Хойбель это знал — вообще не сделают ему ничего плохого, и положит ладонь на глаза крестьянина Хойбеля.
Так крестьянин Хойбель представлял это себе. Он еще раз встал, потому что забыл открыть чердачную отдушину, чтобы потом его душа смогла вылететь беспрепятственно.
Любовь нашего оптика
Правда, которая наутро после сна Сельмы стремилась вырваться в последнюю минуту из оптика на волю, объективно не была ужасной правдой. У оптика не было никаких любовных похождений (как и не было вокруг никого, с кем бы ему хотелось завести любовную интрижку), он ни у кого ничего не украл и никого не обманывал, кроме разве что самого себя.
Затаенная правда оптика заключалась в том, что он любил Сельму, причем давно, не первый десяток лет. Иногда он пытался скрыть это не только от всех остальных, но и от себя самого. Но очень скоро любовь к Сельме опять выныривала из глубины; очень скоро оптик опять точно знал, куда запрятал любовь к Сельме.
Оптик почти каждый день был у меня на глазах, с самого начала. С моей точки зрения, он был такой же древний, как и Сельма, то есть тоже принимал участие в сотворении мира.
Когда мы с Мартином ходили в детский сад, Сельма и оптик учили нас завязывать шнурки, мы вчетвером сидели на крыльце нашего дома, и у Сельмы и оптика схватывало спину, так долго им приходилось нагибаться к нашим детским башмакам и то и дело медленно завязывать бантики у нас перед глазами, чтобы мы усвоили. Оптик показывал Мартину, а Сельма мне.
Плавать нас тоже научили Сельма и оптик, они стояли в мелком «лягушатнике», оба по пояс в воде, на Сельме был большой фиолетовый колпак для душа, с оборочками, этот колпак походил на гортензию, Сельма позаимствовала его у Эльсбет, чтобы не повредить своей прическе а-ля Руди Каррелл. Я лежала животом на руках Сельмы, Мартин — на руках оптика.
— Мы не отпустим, — говорили Сельма и оптик, а потом в какой-то момент: — А вот теперь отпускаем. — И мы с Мартином поплыли, сперва барахтаясь, с выпученными от паники и гордости глазами, а потом все увереннее.
Сельма и оптик с ликованием обнялись, и у оптика выступили слезы на глазах.
— Это просто аллергическая реакция, — сказал он.
— На что? — спросила Сельма.
— На этот материал оборочек на колпаке для душа, — уверял оптик.
Сельма и оптик учили нас ездить на велосипеде, оптик держал за багажник велосипед Мартина, а Сельма — мой.
— Мы не отпустим, — говорили они, а потом в какой-то момент: — А вот теперь отпускаем. — И мы с Мартином поехали, поначалу шатко и валко, а потом все прямее и увереннее. И Сельма с ликованием бросилась на шею оптику, а у оптика выступили слезы на глазах.
— Это всего лишь аллергическая реакция, — сказал он.
— На что? — спросила Сельма.
— На этот материал велосипедного седла, — уверял оптик.
Оптик и Сельма объясняли нам с Мартином на вокзале райцентра, как определять время по часам. Мы все четверо смотрели вверх, на большой круглый циферблат, Сельма и оптик показывали на цифры и стрелки как на небесные созвездия. Когда мы поняли принцип часов, оптик тут же взялся объяснять нам часовые пояса и сдвиг по времени; он так упорствовал в этом, как будто уже тогда знал, как сильно и как часто время будет для меня сдвигаться.
В кафе-мороженом в райцентре оптик учил меня читать — вместе с Сельмой и Мартином, который это уже умел. Новый владелец кафе, Альберто, давал своим порциям мороженого очень страстные названия, и, может быть, в кафе было мало народу, потому что нашим вестервальдцам сподручнее было заказывать «три разных шарика», а не Пламенный соблазн или Горячее желание. «Мороженое Тайная любовь» — это было первое, что я смогла прочитать. Немного позже я читала гороскопы на пакетиках сахара, которые прилагались к кофе Сельмы, я читала их, сперва запинаясь, а потом все более бегло.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Лев, — читала я, — отважный, гордый, открытый, заносчивый, не терпящий контроля. — Указательный палец оптика двигался под словами в темпе моего чтения, замедлившись под «не терпящий контроля», и, когда я без запинки прочитала свой первый пакетик сахара, я получила в награду маленькую порцию Тайной любви со взбитыми сливками.
Оптик всегда брал себе среднюю порцию Тайной любви без сливок.
— Большую Тайную любовь мне не осилить, — говорил он, искоса поглядывая на Сельму, но Сельма не понимала метафор, даже если они стояли прямо у нее перед носом на столике кафе-мороженого с воткнутым в них коктейльным зонтиком.
Оптик присутствовал при том, как мы с Мартином обнаружили радиостанцию, передающую поп-музыку, и с тех пор больше не хотели слушать ничего другого. Мы просили оптика переводить нам тексты песен, но и в переводе мы их не понимали. Нам было по десять лет, и мы не знали, что имелось в виду в кафе-мороженом и на радио под горячим желанием и жгучей болью.
Мы склонялись друг к другу у радиоприемника. Оптик был сосредоточен, радио было старое и шипело, а певцы пели очень быстро.
— «Билли Джин не моя возлюбленная», — переводил оптик.
— Билли похоже скорее на мужское имя, — сказала Сельма.
— Билли Джин также и не мой возлюбленный, — возмущенно сказал оптик.
— Тише, — кричали мы с Мартином.
— «Какое чувство, — переводил оптик, — возьми свою пассию и ничему не препятствуй».
— Может, скорее: свою страсть? — спросила Сельма.
— Верно, — сказал оптик. Поскольку из-за своих межпозвоночных дисков он не мог долго сидеть, мы вместе с радиоприемником улеглись на пол на одеяло.
— «Подними нас ввысь, где нам самое место, — переводил оптик, — на высокую гору, где плачут орлы».
— Может, скорее: кричат? — спросила Сельма.
— Что в лоб, что по лбу, — сказал оптик.
— Тихо! — крикнули мы, и тогда пришел мой отец и сказал, что уже пора готовиться ко сну.
— Еще одну, последнюю песню, ну пожалуйста, — попросила я.
Мой отец прислонился к дверному косяку.
— «Слова доходят до меня с трудом, — переводил оптик, — как же мне найти путь, который позволит тебе увидеть, что я тебя люблю».
— Совсем непохоже на то, — находила Сельма, — что слова до него не доходят.
И мой отец вздохнул и сказал:
— Вам срочно надо впустить в себя чуть больше внешнего мира.
Оптик снял очки и повернулся к моему отцу:
— Именно это мы как раз и делаем.
Теперь, после того как оптик узнал про сон Сельмы и всем объявил, что нисколько в это не верит, он надел свой выходной костюм, который с годами становился ему все просторнее, взял стопку начатых писем, которая тоже с годами становилась все толще, и сунул ее в свою большую кожаную сумку.
Он направился к дому Сельмы, этот путь он мог пройти хоть с закрытыми глазами, хоть задом наперед, он проходил его почти каждый день вот уже десятки лет, правда, не надев при этом выходной костюм и не прихватив с собой стопку начатых писем, но всегда с затаенной любовью внутри, которая теперь, может быть, в последний момент просилась наружу.
Пока он широкими шагами шел к дому Сельмы, сердце его билось о грудную клетку, билось в унисон с затаенной правдой, а кожаная сумка при каждом шаге билась о бедро, кожаная сумка, полная вот чего:
Дорогая Сельма, есть нечто такое, что я тебе давно уже
Дорогая Сельма, разумеется, после всех лет нашей дружбы это определенно глупо странно смешно примечательно неожиданно удивительно глупо
Дорогая Сельма, по случаю свадьбы Инге и Дитера я хотел бы тебе, наконец
Дорогая Сельма, ты будешь смеяться, но