Дина Рубина - Адам и Мирьям
Из кухни выглянула Ольга – проверяла, не забрать ли пустую посуду, но я взглядом остановила ее, чуть качнув головой. Она молча показала руками – ничего, мол, больше? И так же молча я кивнула на опустевший чайник.
За окном, вровень с нашим столом, возникла кошка. Уселась, уставилась на нас не мигая…
– Мирьям… – проговорила я… – можно я задам вопрос наконец?
– Не надо. – Она загасила сигарету в пепельнице. – Понимаю, о чем вы хотите спросить. Я все расскажу… Знаете, впервые я рассказывала эту историю спустя тридцать лет после расстрела сотруднику музея «Яд ва-Шем». Он был наш хороший приятель и настоял… Тогда у них только закладывали Аллею Праведников, где сажали деревья в честь людей, которые не боялись спасать евреев в том аду… И он уговорил меня, что я должна совершить этот шаг… преодолеть себя… оставить память, сви-де-тель-ство!.. Потому что я свидетель. Я говорила ему: я не свидетель, нет, я покойник… я – дохлятина… Вот тогда мне было худо, в первый раз… Я выталкивала слова из самого нутра, а они не поддавались… Это было похоже на то, как долбят каменистую почву, или песчаную, лесную, всю прошитую корнями деревьев… Да-да… я выталкивала из себя слова, и перед глазами у меня был папа, как он хекал и всаживал лопату в лесную песчаную почву, а она не поддавалась, и он все хекал и бил по корням, и копал, копал нашу могилу… Вот тогда было страшно говорить, вытаскивать это из себя, из земли – на свет божий… Я стала задыхаться, и Адам оборвал интервью, прижал меня к себе и велел нашему приятелю уходить, катиться куда подальше со своей Аллеей Праведников… Но прошли годы… и с тех пор я уже столько раз повторяла этот рассказ самым разным людям, журналистам, ученым, даже на каких-то симпозиумах, где регулярно пытаются осмыслить этот непроизносимый кошмар, который они называют Катастрофой… У меня уже давно это выстроилось в такой, знаете, фильм… тяжелый, ужасный, но сто раз виданный… И не про меня. Я привыкла. Уже не чувствую, что рассказываю о себе… – Она судорожно затянулась последним дымом, со странной гримасой раздавила в пепельнице червячок сигареты и оживленно предложила: – Давайте-ка я так и стану говорить: она . Ладно? Она, ее, его, их … В хорошем рассказе нужна некоторая отчужденность рассказчика, не правда ли?
Ольга, улыбаясь, вынесла новый чайник с ягодным отваром.
– Как сегодня наш супчик? – спросила она, собирая посуду. – Понравился?
Ей никто не ответил.
Кошка за стеклом заметалась, пытаясь открыть лапой створку окна. Не могла смириться с зимой…
Мирьям закурила очередную сигарету, я же молча и тяжело смотрела на нее, вдыхая отравный дым и зная, что ночью буду задыхаться так же, как она, впервые рассказывая свою историю…
– Так вот, когда их выгнали на поляну и они увидели ямы, раздался вой, нечеловеческий звериный вой… Ямы копали мужчины, их для этого согнали раньше… Она увидела отца, который продолжал копать последнюю яму… Вокруг стояли полицаи и солдаты с ружьями, герр Менцель тут же, но в стороне… Наверное, этот вой звучал для него, истинного меломана, страшным диссонансом. – Она усмехнулась. – Можно только вообразить, какие он испытывал муки… А затем… затем приказали раздеваться и складывать одежду поодаль, в кучу. И с той минуты все происходящее долетало до нее – мы договорились, правда? – до нее … таким, знаете, нереальным эхом ночного кошмара. Потому что ведь этого не могло происходить на самом деле, при свете дня… Не могло! Она видела, как солдат брезгливо поддел штыком носочек на ножке Ицика, ее трехлетнего брата, показывая, что надо снять, и Ицик спросил: «Мама, что, будем купаться? Холодно же…»
Все тонуло в душераздирающем вопле, небо, деревья, поляна с глубокими ямами… И этот вопль стихал и стихал под ударами прикладов, под хруст костей… Видно, сначала был приказ беречь патроны… Потом это стало невозможно, они бы просто не управились … Началась беспорядочная стрельба, потому что люди заметались по поляне… Взрослые пытались спасти детей, как-то спрятать их… но поляна была такой большой и голой… И те, с ружьями… стали просто оглушать детей и швырять их в ямы… Знаете, что встряхнуло ее , уже послушно раздетую до рубашки, что как-то разом очистило ее зрение от пелены, оголило память, сознание до последней, пронзительной наготы бытия? – звонкий детский крик из ямы: «Папа, не сыпь мне песок в глазки!..»
Отец, вероятно, сошел с ума и все поддевал на лопату землю и засыпал яму, поддевал и сбрасывал, весело так, споро… пока солдат не шибанул его прикладом в затылок и он не полетел с края ямы вниз… И тогда она – мы ведь договорились? – она рванулась к деревьям, пробежала метров пятьдесят и ощутила сильный удар… упала… но какой-то тенью сознания – а может, это потом всплыло… слышала, как ее волокут за ноги по земле, бросают на что-то мягкое, теплое и влажное, что шевелится и стонет… И затем на нее обрушилась тьма…
Внезапно оборвались все звуки: умолк хорал, прекратился ливень снаружи… даже из кухни не доносилось звяканье посуды… Несколько мгновений тишина висела под сводами полуподвала, как бы раздумывая, во что перелиться; так струя вина пробирается по узкому горлу кувшина, чтобы хлынуть в бокал.
И через минуту с улицы хлынули чьи-то голоса, вкатились в калитку, заполонили двор грузинской речью… Им сверху торопливо и радостно отвечала Манана, голосом будто поднимая гостей, зазывая на террасу и в большой светлый зал наверху…
И там уже, внутри, голоса зазвучали раскатисто, звонко, с трехголосным смехом… И сразу же у нас, внизу, мечтательно и тревожно отозвался трехголосием хорал…
Везло нам сегодня – вернее, мне. Очень мне сегодня везло. Я не могла взять в толк – как это никто, кроме нас, не заглянет в это уютное логово, в мягкую полутьму полуподвала, где ласково белеют грубые деревенские скатерти на столах и вновь расцвел виноградник в Эдеме… Наткнулась взглядом на свой бокал с вином и разом все выпила.
– …Вот о том, как она выбиралась из-под тел, разгребала землю одной рукой – другая онемела, пуля задела плечо… – о том, как бесконечно медленно она выползала, выплевывая комки глины и песка, задыхаясь, высмаркивая с кровью ледяной ночной ужас… как выпрастывалась из могилы, будто новорожденный из чрева… – об этом я никому никогда, кроме Адама, не рассказывала. И вам не расскажу… Но она выползла, долго сидела на краю ямы, баюкая раненую руку, и колыбельной для нее были вздохи этой могилы – та еще шевелилась, волновалась и, кажется, очень жалела, что отпустила добычу… Наконец, она поднялась и побрела лесом в сторону соседнего села… Шла до рассвета, наконец дошла… но на околице ее засек патруль – проклятая белая рубашка, хоть и была запятнана кровью и землей, но не вся – выдала в темноте. Крики, выстрелы… она забежала в какой-то сарай – он оказался хлевом – и зарылась в огромную кучу соломы в дальнем углу, у стены. Может, это была… как это? силосная яма… не знаю… Еще минута, две… ее должны были схватить, ведь они видели, куда девчонка забежала… Но произошло чудо. Огромный боров, – он лежал неподвижно у другой стены сарая, нехотя поднялся и так вразвалочку потрусил к ней… подошел и… улегся сверху, накрыв ее своим телом… Через минуту они вбежали – сиплое дыхание, крики, безостановочная тупая матерщина… Стали перерывать штыками всю солому в хлеву, пришли в ужасную ярость… Если б ее нащупали, то, конечно, убили бы, перед тем превратив в раскатанную по полу тряпку… Но боров лежал на боку, не двинувшись ни на пядь… а эти звери в человечьем облике оказались гораздо тупее, чем животное…
Наконец, они выбежали из сарая, решив, что она выскользнула в темноте наружу… И в то же мгновение боров тяжело поднялся и вернулся на старое место…
– Поразительно! – вскричала я, смахнув нож со стола. Испуганная моим выкриком или резким движением, кошка метнулась вдоль окна во двор.
– Это был мой личный Праведник Мира, – сказала Мирьям. – И с тех пор я никогда не ем свинины. Где бы ни оказалась, чем бы меня ни потчевали – я не притронусь к свинине. Обычно люди понятливо кивают – да-да, традиции, кашрут… Я отвечаю им: плевала я на ваш кашрут!.. Я давно уже не хорошая девочка, я плюю на кашрут, на традиции и любые идиотские приличия! Просто не ем свинины. Точка.
Снова послышались во дворе оживленные голоса, мелькнул в проеме двери бежевый плащ, и вошла пара, он лет пятидесяти, она – гораздо моложе, я узнала в них актеров театра «Гешер». Они остановились на пороге, вглядываясь в полумрак, и актриса проговорила:
– Вон туда, в уголок!
Но тут за их спинами возникла Манана, как всегда, гостеприимная и сердечная.