Владимир Шаров - Репетиции
Но тогда то, говорил Ильин, для чего создан Богом человек, человек, которому дано творить добро и зло и который свободно изберет добро, будет творить добро и, значит, установит истинность, доброту Господня мира, окажется невыполненным, неудачей, и все, что было после появления человека, все зло — ненужным, простым порождением зла. И сделанное на земле праведниками — тоже ненужным, и нет у Бога никого, и, главное, добро не лучше зла, люди не выбрали его. Не захотели или не успели. И Христос останавливается.
Ильин говорил: чудеса творит Бог, и только в любви и жалости, равно свойственной Богу и человеку, мы можем угадать человека, но чем ближе к концу, чем ближе к Голгофе, к смерти, тем более виден человек. Голгофа и разделит их. Одному суждено — и Он знает это — умереть, Другой сподобится — и знает это — воскреснуть. Я не разделяю их, они одно, и все же Бог не может умереть, может страдать, но не умереть, мир без Бога немыслим и мгновения этого для Него нет. Чем ближе к Голгофе, тем больше в Христе человеческого.
Ильин говорил: в Иерусалиме и на Голгофе Христос уже человек, но в Нем есть еще знание Бога. Он знает, что Его предаст Иуда, знает, что Петр трижды отречется от Него, знает, что будет распят, но все идет по пути, давно начертанному, начертанному не Им, и Он не волен свернуть с этого пути. Он говорит Господу, молит Его: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты», — и дальше снова: «Отче Мой! если не может чаша сия миновать Меня, чтобы Мне не пить ее, да будет воля Твоя» (Матф., 26). Но чаша не минует Его. Он будет распят на кресте, и таково одиночество человека в этом мире, так забыт и брошен он Богом, что Христос, ближе которого к Господу никого не было и нет, который был соединен с Ним нераздельно и прожил так нераздельно всю жизнь от зачатия, и тот возопит: «Элои! Элои! ламма савахфани?», что значит: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Марк, 15).
Ильин говорил: главное, что разделило Христа и евреев — дело Вараввы. Иуда был Его учеником, пошел за Ним, прошел с ним весь путь, и, как другие Его ученики, должен был уйти из евреев. Иуда Его слушал, с Ним возлежал, Его властью творил добро, он во всем отказался от пути еврея и, когда он предал Христа, он на этот путь отнюдь не вернулся, ему заплатили — и все. Он хотел вернуться, хотел отдать деньги на храм, но их не приняли и, значит, его тоже и определенно не приняли, и Иуда, оставшись совсем один, один, как это только возможно, повесился. Оппозиция Христу — Варавва, из-за него народ говорит: кровь Христа на нас и детях наших, его выбирает спасти, когда встает вопрос — кого?
Варавву Лука называет разбойником, который произвел возмущение в городе, но все четыре Евангелиста отличают его от злодеев, казненных вместе с Христом, впрочем, за них народ и не просит. Кажется, Варавва был из тех, кто пытался поднять восстание против Рима. Я здесь не говорю, кого в таких случаях выбирали другие народы, дело не в этом. Христа и евреев разделило дело милосердия — и это поразительно, забудем даже, что оппозиция Христос — Варавва облегченная: Варавва заявлен разбойником, убившим человека, и даже так зададим вопрос: кто должен быть спасен — Бог, который через три дня воскреснет, или человек? Здесь смерть одного значила спасение другого, спасти одного значило осудить другого, и в этой ситуации правы, я думаю, евреи. Спасен должен быть слабейший, тот, кто сам себя защитить не мог и у кого не было защитника — Бога-Отца. Вопрос, кому спасти жизнь, человеку или Богу — всегда человеку. Встав на сторону Христа, евреи должны были погубить человека. Это их цена.
В Куйбышевском университете я проучился почти три года, и месяца за четыре до нашего переезда в Томск, где отцу предложили место главного рентгенолога области, когда мы уже, что называется, сидели на чемоданах, я был записан на спецкурс, который назывался «Гоголь и сравнительное литературоведение». Я был записан принудительно, как и другие пятеро, по распоряжению деканата, потому что добровольца, кажется, не нашлось ни одного, и успел прослушать ровно половину курса — пять лекций. Читал их совсем дряхлый 80-летний киевский профессор философии по фамилии Кучмий, известный всему университету под кличкой «идеалист». Он и действительно был идеалистом во всех отношениях.
Владимир Иванович Кучмий успел составить себе имя еще до революции, потом, когда на Украине окончательно утвердилась Советская власть, он честно пытался перестроиться и даже написал двухтомную работу, называвшуюся, кажется, «История философии в свете исторического материализма». Однако то ли он перестраивался медленно и недостаточно правильно (двухтомник его был почти издевательски обруган), то ли просто плохо вписывался в предвоенную Украину, но в сороковом году его посадили, обвинив одновременно в пропаганде все той же идеалистической философии и в украинском национализме. Просидел Кучмий почти пятнадцать лет, а когда в пятьдесят пятом освободился, Украина, памятуя о национализме, принять его наотрез отказалась, и Москва после коротких размышлений предложила Кучмию полставки в Куйбышеве, но, естественно, не по кафедре философии, а на совсем тихой кафедре русской литературы. Мы были его последними слушателями — в том же году он ушел на пенсию.
Формально, повторяю, спецкурс, который он нам читал, был посвящен Гоголю, но до него Кучмий добрался только в конце третьей лекции. Интересовал его не Гоголь, а вычурная смесь литературоведения, социологии и бреда. Холодно и методично он объяснял нам, что люди, жившие на земле, целые племена и народы, в сущности, были никто или, во всяком случае, не более, чем фантомы и миражи, блуждающие по пустынным пространствам, — это его выражение. Отталкиваясь от данного тезиса, он долго рассуждал о бессмысленности и бесцельности земного существования, о сходстве между человеком и растением: равенство жизни, равенство смерти, и от каждого остается лишь одно — семя. Он говорил, что жизнь тех, после кого ничего не осталось, — иллюзия. И в самом деле, где все, что с ними было? Ведь мы думаем, что они страдали, только по аналогии, только потому, что страдаем сами. Те, кто приходил, — ушли, ушли давно, и сейчас даже невозможно сказать, — зачем? зачем они рождались и жили, да и были ли они вообще?
Задав этот вопрос, Кучмий надолго замолчал, а потом так же холодно и спокойно вдруг стал объяснять, что перегнул палку, что он вообще перегибщик и в былое время из-за этого пострадал, теперь его долг — отказаться от своих слов. Методический отдел не раз указывал ему, что, называя людей, пускай уже умерших, фантомами и миражами, он искажает истину и вообще он недооценивает опыта других наук, например, археологии, которая со всей определенностью установила, что от каждого человека хоть что-то да остается. Даже если это одни кости, он не прав и тогда, потому что ни миражи, ни фантомы костей не имеют. Он согласен с высказанной в его адрес критикой и заверяет нас, что больше подобное им допущено не будет, но в то же время он говорил методическому отделу, а сейчас говорит нам, что ему свойственно впадать в полемический раж, что он вообще человек увлекающийся и с этим его недостатком, к сожалению, приходится считаться. В споре между ним и археологией, безусловно, права археология, стоянки и погребения — дело рук людей, это доказано и не вызывает никаких сомнений. Археология и вправду наука наук, она буквально воскрешает древних, если так пойдет дальше, мы будем знать их как самих себя и даже лучше. Недавно, продолжал он, всего в пяти километрах от города археологи раскопали сразу две стоянки наших земляков, а может, и предков, и ныне мы знаем, что одна из стоянок принадлежит культуре ленточной, а другая — культуре елочной керамики, что, кстати, хорошо соотносится с известным высказыванием Ленина о наличии двух культур в рамках одной национальной культуры.
После этого странного пассажа, он, видимо, посчитал, что отдал кесарю кесарево, и заявил нам, что этих бывших на земле людей правильнее всего именовать заготовками, полуфабрикатами того, что может быть названо «людьми живыми» (homo vitus). По словам Кучмия, от прошлого — древнего и совсем недавнего — до нас дошли только спутанные и нерасчленимые массы людей-прообразов, и связано это с несовершенством как самой людской природы, так и способа размножения. Люди невыраженны, аморфны, пластичны, они похожи на воск, говорил он. От времени и собственной тяжести они быстро теряют форму, сваливаются, спекаются, превращаясь в однородную, хорошо перемешанную массу, которая у историков получила название народа. От прошлого, до нас не дошло ни одной личности, ни одного человека, ни одной своей чертой не сохранились даже те, имена которых мы знаем по первым лапидарным надписям.
Применяемый ныне способ рождения детей является на земле самым старым и самым примитивным, говорил Кучмий, основан он, как известно, на совокуплении двух полов, возможность единичного, самостоятельного размножения практически исключена. Соответственно, ребенок в лучшем случае — результат компромисса, обычно же — грубого, механического смешения двух индивидуальностей. Ни о какой органичности и преемственности не может идти и речи. Любой ребенок — метис, полукровка, со всеми присущими данной части человеческого рода недостатками. Тысячекратное смешение всех и вся со всеми, что, в сущности, является главным содержанием истории, — и есть виновник того, что человечество столь бессмысленно и бездарно…