Элла Фонякова - Хлеб той зимы
— Он на чердаке, с музыкой! Скорее!
…Самое удивительное, что к этой панике отнеслись серьезно. Пришла дворничиха, открыла чердак, и целая толпа тщательно обследовала все закоулки, а один паренек даже вылез на крышу и, козырьком приложив ладонь ко лбу, обозрел все пространство вокруг. Но ракетчика не нашли. Наверное, он все же успел удрать.
Закон Паганини
Из-под Нарвы возвращается папа — обросший черной бородой, осунувшийся и потому кажущийся еще более высоким, чем обычно. Ничего не рассказывает, пьет много чаю и однажды, чуть виновато, просит тетю Юлю:
— А что, если сварить немного чечевицы?
«Голодный он, что ли?» — думаю я с недоумением. Мне чувство голода пока еще неведомо, — тетя Юля по утрам продолжает насильно пичкать меня завтраком. Правда, ненавистного кефира уже нет, но появились какие-то противные серые лепешки.
— Хорошо, что я обойную муку вовремя припасла, — радуется тетя Юля.
— Никто не брал, а я взяла. Комнату хотела обоями оклеить. Как в воду глядела…
А мамы все нет. Я скучаю по ней. Папа сильно встревожен. Он уже звонил к ней в институт, но толку никакого не добился. Там — все на окопах. Придя с работы (папа — чтец, преподаватель художественного слова), он сразу же снимает с полки свою скрипку и начинает без конца выводить на ней один и тот же пассаж:
— И-и-и-и-и-ы-ы-ы-ы-у-у-у… И-и-и-и-ы-ы-ы-ы-у-у-у-у.
Меня берет тоска.
— Папа, хватит! Папочка, что-нибудь другое!
Но папа с непреклонным упрямством продолжает «пиликать». Я понимаю, что скрипка помогает ему не думать о том, что мамы все еще нет дома и, заткнув уши, покорно усаживаюсь на подоконник. Начинается бомбежка. Заканчивается бомбежка.
— И-и-и-и-ы-ы-ы-ы-у-у-у-у…
Ох, уж эта скрипка! Было время, когда папа играл по пять часов подряд — целыми вечерами. В конце второго часа у мамы решительно «пропадало настроение».
— Надо же и о других немного подумать, — раздраженно говорила она.
Но папа о «других» не думал. Он думал о том, чтобы открыть закон Паганини, тощего, косматого итальянца с дьявольским выражением узкого лица, портрет которого стоял у нас на письменном столе.
Когда папа рассказывал мне о Паганини, он всегда понижал голос до шепота, как будто нас кто-то собирался подслушивать:
— Это был величайший в мире скрипач. Он играл с такой потрясающей виртуозностью, что люди думали — ему помогает нечистая сила.
— Баба-яга?
— Чудачка! Но на самом деле ему никто не помогал. Просто, — тут папа совсем переходил на шепот, — у него был свой закон.
— Какой?
— Особый закон: как работать пальцами, держать смычок. И я его открою!
Я уже близок к этому. Мать твоя не верит, но я обязательно его открою! Вот увидишь.
А я и не сомневалась, что папа своего добьется. И от всей души желала ему успеха. Ладно, пусть уж пилит, если ему необходимо.
— И-и-и-и-ы-ы-ы-ы-у-у-у-у…
Вдруг папа опускает скрипку и говорит странную фразу:
— По закону Паганини она должна сегодня вернуться! Должна.
…Глубокой ночью раздается звонок. Мама! Вся в грязи, с опухшим лицом, с жалкими остатками пьексов на ногах, с израненными руками — нежные ладони покрыты кровоточащими волдырями. Мне не дают обнять ее, пока она не примет ванну. В ожидании я снова засыпаю.
— Немцы… Немцы… Немцы… — слышу я сквозь дрему мамин голос. — Всюду немцы… немцы… немцы…
Немцы
По-немецки я знаю только три слова — айн, цвай, драй. И хотя мне ведомо, что Германия — это большая страна, что в ней живут миллионы разных людей, мое представление о немцах складывается только из двух конкретных образов — Каспара Шлиха, героя детских книжек Вильгельма Буша о Максе и Морице, и одного нашего знакомого по фамилии Диц.
Каспар Шлих — толстый тугодум в надвинутой на самые глаза шляпе, с трубкой в зубах.
Каспар Шлих, куря табак,Нес под мышкой двух собак…
Владельцы этих собак, озорники Макс и Мориц, без труда вытворяют над простодушным Каспаром всякие дерзкие штуки.
Диц — у нас ласково звали его Диценька, — чрезвычайно походил на Каспара Шлиха. Даже шляпу так же надвигал. Он приходил к нам раз или два в месяц, вытаскивал из кармана молоток, кучу крошечных гвоздиков, обрезки кожи и резины и садился починять мои туфлишки и мамины босоножки. Он был сапожник, старый приятель бабушки. По-русски Диц говорил с акцентом. Я слышала от старших краем уха, что он — латыш, из Риги, но все равно считала его немцем. Раз похож на Каспара Шлиха — значит немец.
Дица я очень любила и ждала его визитов. Постукивая молотком, он рассказывал мне всякие истории, а потом шептал:
— Я там, в коридор, кажется, приносил маленький пакетик…
Диценька и Каспар Шлих — симпатичные, немного смешные добряки. Немцы.
Однако те, кто швыряет на Ленинград бомбы, — тоже немцы! И те, которые гнались за моей мамой от самого Новгорода, — тоже. И мама пуще смерти боялась попасть к ним в лапы, к этим разбойникам. Она так и сказала мне наутро после своего возвращения — «лапы», «разбойники». Мое воображение работает с неимоверной быстротой. Я рисую себе страшные картины: толпа вооруженных до зубов бандитов, красные платки на головах, искаженные гримасами лица.
— Во дворе говорят, немцы скоро Ленинград возьмут, — сообщает Ирочка.
Возьмут? Я настолько потрясена этой вестью, что убегаю к себе в комнату, отгораживаюсь от тети Юли диванным валиком и долго сижу молча. Надо осмыслить, обдумать, что-то решить для себя.
Немцы возьмут Ленинград!..
Я вижу затихший город. По гулким линиям Васильевского острова сомкнутыми цепями, как белые, которых я видела в кинофильме «Чапаев», двигаются немцы, выставив вперед когтистые лапы и оскалив хищные зубы. Один, самый отталкивающий, командует:
— Айн, цвай, драй! Айн, цвай, драй!
Немцы всасываются в подворотни, в подъезды, выламывают двери квартир.
Господи, куда же деваться от них?
Куда спрятать тетю Юлю, маму, папу? Взрослых можно распихать по шкафам, а сама я протиснусь под диван. Ноги вот только будут торчать… Найдут! Все равно найдут.
А если не прятаться, а присесть за дверью — и — бэммс! — первого же гада сковородкой по голове? И второго, и третьего — всех подряд? Да еще каждому жильцу по сковородке в руки! Это уже какой-то выход. Но страх не проходит. Стучусь к Ирочке. Она тоже задумчива.
— Врут во дворе, — с надеждой говорю я.
— Конечно, врут, — охотно соглашается Ирочка. — Паникеры они, вот и все.
Нам становится легче.
В следующее воскресенье приходит Диц. Я бросаюсь ему навстречу.
— Сними скорее шляпу! И перчатки!
Тащу старика в комнату, к свету. Внимательно изучаю его лицо, руки, — они у него большие, с темными короткими ногтями. И громко кричу, чтобы тетя Юля — она на кухне — слышала:
— К нам дядя Диц-латыш пришел!
Мы остаемся
Незадолго до начала войны отец упал с трамвайной подножки и сильно ударился спиной. Теперь у него часты приступы острой боли в позвоночнике.
Медицинская комиссия военкомата, куда папа побежал в первый же день войны, после осмотра отправила его домой.
Но папа снова упрямо собирается на войну. Я мало огорчена. Даже рада.
Ведь недаром же к лацкану папиной старой, выгоревшей летней куртки приколот значок «Ворошиловского стрелка». Он заслужил его в летних военных лагерях года три назад. Я этим значком давно горжусь. Ирочка мне нескрываемо завидует. И теперь я ликую — уж кто-кто, а «Ворошиловский стрелок» фашистам покажет! Он ведь бьет без промаха.
Я помогаю собирать отцу рюкзак. Мама торопливо пришивает пуговицы. Но вдруг застывает неподвижно, опусти руку с иголкой. Я с удивлением вижу, что она плачет.
Хм. Надо, пожалуй, заплакать и мне. Реву. Мама моментально вытирает слезы и вновь принимается за пуговицы.
…Отец так и не попал на войну. Его снова не приняли — уже категорически: дали какой-то «белый билет». Он вернулся вечером, швырнул в угол рюкзак и «залег» на диван, что всегда бывало скверным признаком. Мама сварила ему крепкий чай и — небывалый случай! — на небольшом подносике подала прямо «в постель». Вообще-то она нас не баловала…
Через пару дней отец, запыхавшись, вбежал в комнату и бросил на стол две бумажки.
— Ольга и Ленка, мигом собирайтесь! Полчаса на сборы. Только самое необходимое. И энзе, энзе, главное, не забудьте.
Мама подняла глаза от своего шитья: Что? Куда?
— Ну, что ты рассиживаешь? Эшелон через два часа. Билеты достал с огромным трудом. Эвакуация заканчивается — идут последние поезда. Там черт знает что творится. Давай, давай, поживее! Я помогу. Поедете обе. Я остаюсь.
Мама даже бровью не повела — похоже, что ответ был готов у нее заранее.