Юрий Герман - Я отвечаю за все
И заметив, что Павла собирается налить себе в стопку еще «вина», посоветовал:
— Раньше времени не напивайся. Родион Мефодиевич это страсть как не переносит. Считается — служебное время. Пойдешь на берег в увольнение — отдохни, а так — ни боже мой…
— На какой такой берег? — испугалась Павла.
Но дед Мефодий не ответил, по второму разу принялся закусывать после четырех стаканов чаю.
ЧТО ЗА УСТИМЕНКО?
Грузовик так и не пришел за ней. Конечно, проклятый Яковец повез «левый товар» — он даже не стеснялся об этом рассказывать: о своих доходах, о том, как он «толкает халтуры», — ну, погоди же, конопатый негодяй с челочкой! Ничего, она ему устроит веселый разговор, будет знать, как обманывать Варвару Родионовну Степанову. Ведь клялся же и божился, что не позже шести будет «как штык» возле Дома колхозника.
Впрочем, от всех этих угроз Яковцу ей-то было не легче. Она устала, промокла, ей хотелось лечь, хотелось отогреться за весь этот такой длинный день. И может быть, даже поплакать. Раза три за эти годы на нее вот эдак накатывало: все казалось ужасным, безысходным, жалким — и прошлое, и будущее, и нынешний день. Все представлялось не имеющим никакого смысла. И сегодня тоже так накатило.
— Дело пахнет керосином! — сказала она себе угрожающим тоном.
Но губы у нее дрожали. Если уж Яковец ее предал — значит, она зашла в тупик, значит, всем ясно, как она ослабела и сдала за эти дни ожидания. И зачем? Чтобы повидать его из такси и поплакать, как над свежей могилой? Пропади он пропадом, этот Устименко, что это за горькое горе привязалось к ней на всю жизнь, ведь даже в книгах не прочесть про такое несчастье! Везде говорится, что время — лучший лекарь, а ей чем дальше, тем хуже. И уж совсем худо нынче. Вот ждет, прогуливается с независимым видом, словно бы дышит воздухом…
Было восемь, когда она потребовала «геологическую» комнату на втором этаже. Она всегда оплачивалась их экспедицией, занимали ее геологи или нет. Тут можно было поспать, отогреться, сюда стаскивали имущество, привозили почту в эту маленькую комнатушку на две койки, за поворотом розового коридора, вторая дверь направо.
— Ключ от семнадцатого, — сказала она бодрым тоном Анне Павловне, дежурной. — Яковец наш проклятый не приехал, придется заночевать…
Голос у нее был даже бодрее, чем следовало, со звоном.
— Не придется, Варечка, заночевать, — ответила толстая и рыжая Симочкина. — Под иностранца ликвидировали ваш номерочек, под профессора.
— То есть как это — ликвидировали?
— А так что не навечно, а временно. Приехали сегодня из облздрава начальник и привезли бумагу лично от товарища Лосого. Я знала, что неприятности будут, вот, пожалуйста, бумага. Господин некто Гебейзен, Пауль Гебейзен…
— Но комната-то наша?
— Ваша, деточка, ваша, но товарищ Лосой ее именно под номером и выписал. Семнадцать. Его, конечно, дело петушиное — прокукарекал, а там хоть и не рассветай, но нам приказ даден.
— А я куда денусь?
— А вы, деточка, здешняя. К подружке пойдете, вечер проведете.
Варвара промолчала. В пахнущий дезинфекцией вестибюль вошли три здоровенных мужика с песней, пели они норовисто, голосами показывая, что им препятствовать сейчас никак нельзя.
— Еще несчастье, — сказала Симочкина, — продали-таки кабана.
А мужики пели:
Где потом мы были, я не знаю,Только помню губы в тишине,Только те слова, что, убегая…
— Вы в уме, граждане? — крикнула из-за своего барьера Симочкина.
— Сестренка, ты нас не зачепляй, — крикнул самый молодой мужик. — Помни, сестренка, дни боевые!
И он заревел, выпучив глаза, глупые и добрые, как у телка:
В летний вечер в танце карнавала…
Мужики прошли возле Варвары, сырые, здоровенные, позвякивая медалями. Замыкающий нес водку с собой — два пол-литра.
— Сейчас звонить в милицию или подождать? — спросила сама себя Симочкина. — Хоть бы дежурство кончилось!
У нее дежурство все-таки кончится рано или поздно, а Варвара? Куда деваться ей? Пойти в новый особняк и сидеть там с жалкой улыбкой в ожидании Веры Николаевны Вересовой — Володькиной законной супруги? Нет, не дождетесь!
— Может быть, этот самый буржуй недорезанный перейдет в общую? — спросила Варвара.
— А бумага товарища Лосого?
— Наплевала я на все бумаги. Где это сказано, что буржуй — человек, а я пошла вон. Нет такого закона.
— Так он же не только буржуй, — заметила Симочкина. — Он же ж еще профессор.
— Профессор кислых щей! Пойду уговорю, а нет — вы меня в общую пристроите, к девушкам, в девятнадцатую…
И она пошла к лестнице. Навстречу ей со второго этажа неслось пение:
И внезапно искра пробежала…
— Войдите! — сказали за дверью, когда она постучала.
Гебейзен — она слышала эту фамилию от Евгения. «Твой сумасшедший Устименко волочит с собой еще какого-то австрияка! — сказал Женька нынче утром. — Представляешь? Мне в Унчанске со всеми моими делами не хватает только иностранного специалиста, которому требуется какао и омлет с беконом!»
Но иностранный специалист оказался не из тех, которых опасался Евгений. Гебейзен, ссутулившись и покрыв ноги одеялом, сидел на той кровати, на которой обычно спала Варвара, — возле окна, а перед ним на тумбочке стояла солдатская алюминиевая кружка, из которой он пил жидкий чай, закусывая соевой конфеткой. На лице у австрияка было виновато-непонимающее выражение, и все то время, покуда Варвара втолковывала ему свою просьбу, он кивал и соглашался.
— Вам все ясно? — спросила она.
— Да. Ошень! — сказал он вежливо. — Я хорошо понимаю по-русскому.
Он был в нижней аккуратно залатанной рубашке и в накинутом на костлявые плечи старом кителе — почему-то морском.
«Володькин китель, — подумала Варвара. — И старик этот Володькин. Он его сюда пристроил, а я гоню! И почему гоню? Потому что он не сопротивляется?»
— Может быть, вы немного садитесь? — спросил Гебейзен. — Шуть-шуть садитесь — пока я собирайсь?
Что-то в нем было и гордое, и покорное, и вежливое, и стальное, и в его старых глазах, полуприкрытых темными веками, и в повороте головы, и в тонких, иронически улыбающихся губах, и даже в голосе — сиповатом и вместе с тем жестком, словно бы он долго командовал и только недавно умерил себя и сократил в себе и силу, и властность.
— Вы тут в командировке? — спросила Варвара.
— Немного, — ответил он, вынимая из тумбочки свои вещи — вещи нищего. — Не знаю, как сказать? Длинное времья нет жизни в спокойности. Есть — командировка. Так.
— Вы — доктор?
— Так. Aezt der Toten. Доктор мертвых.
— Патологоанатом?
— Так.
— Военнопленный?
— Нет, не так. Был гитлеровский лагерь. Как это сказать? Арестант. Много год.
— Много лет.
— Так. Лет. Но ошень давно был военнопленный русской армии. Сдался в Галиции — прорыв Брусилова, вы не помнить?
— Читала.
— Конечно, помнить вы не может.
— Были в России?
— Здесь был, Унчанске. Госпиталь «Аэроплан». Господин Войцеховский сделал для австрийцев. Тут женился. Мой жена был Галя. Русский. Галя Понарева. Сейчас ее нет. Нацисты…
И выставив вперед указательный палец правой руки, он показал, как нацисты застрелили его жену. Этим же пальцем он показал, что теперь один, один во всем мире.
— Я есть такой, — сказал он, — ganz allien in der Welt. Совсем. И больше — никого.
Варвара молчала. Уж это она умела — молчать и слушать, молчать и понимать, молчать и сочувствовать. Ей все всегда все рассказывали, и не было человека, который пожалел бы о том, что вывернул душу перед Варварой Степановой.
— Надо было сделать так! — сказал Гебейзен и этим же длинным пальцем показал, как следовало выстрелить себе в висок.
— Почему? — спросила она.
— Вакуум! — сказал австрияк и положил ладонь на свое сердце. — Вакуум! — повторил он, постучав себя по лбу. — Не есть для чего жить!
— Бросьте! — сказала Варвара. — Что значит «не есть»? А наука?
Гебейзен помолчал. Ему вдруг стало холодно, он накинул на плечи одеяло. И, пока накидывал, Варвара вдруг подумала, что он похож на птицу, на огромную, когда-то сильную, бесстрашную птицу. «Ловчий сокол», — вспомнилось ей читанное, «воззривший сокол» — так писалось в давние времена о беркуте, увидевшем волка в степи. «Как, должно быть, он ненавидит!» — подумала она.
— Вы знаете, что был на Морцинплац в Вена? — спросил он.
— Нет.
— На Морцинплац в Вена был «Метрополь». В ней был гестапо. В гестапо был группа «Бетман». Группа «Бетман» повез я…
— Повезли вас?
— Так. Меня. И мой науку к себе работать на них. Вы слышаль их наук?
— Да, — кивнула Варвара, — весь мир слышал.
— Еще не все. Еще совсем мало. Еще будет много ошень смешных штуки. Как это сказать — сильный смех?
— Хохот?
— Да. Они там хохот. Но меня не убиль, я нужный. Меня медленно убиваль много годы. И я умираль. Но это все так, unter anderem. Я живой, но вакуум. Разве можно выходить из лагерь и делать лицо, что ничего не был? Палач — не был? Газовка — не был? Тодбух — книга мертвых — не был? Метигаль — мазь из человеческий жир — не был? Селекции — не был? Красный крест на крыше крематорий — не был? Нет, невозможно. Ende! Навсегда осталось пейзаж — лагерь, один только пейзаж. И один звон, как быль там. И один мысль, как быль там. И никакой наук!