Хуан Гойтисоло - Воспоминания (Из книги «Частное владение»)
По прошествии нескольких месяцев мы вернулись в Барселону и снова поселились в доме на улице Пабло Альковер, верхний этаж которого теперь занимали иностранные военные, наверное члены Интернациональных бригад. Там я услышал произносимую шепотом весть об аресте отца (кем? за что?) и о его освобождении благодаря своевременному вмешательству профсоюзных деятелей фабрики. Потом отец рассказал, что за ним пришли ночью, но, боясь расстрела без суда и следствия, он ночевал в доме деда и предпочел сам сдаться законным властям. Пребывание в тюрьме было недолгим, но, выйдя оттуда, отец заболел. Врачи нашли у него плеврит и поместили в клинику доктора Корачана.
С тех пор мы с мамой каждый день ходили пешком через квартал Трес-Торрес навестить отца. Возле клиники был тенистый сад, где мы часами играли, ожидая, когда отец вернется с процедур. Ни братья, ни я не знали тогда, насколько серьезна его болезнь, не представляли себе методов лечения; далеко зашедшее воспаление легких заставило врачей выкачивать гной из плевры с помощью резиновой трубки, введенной через отверстие в боку. Долгие годы отец проведет в постели, почти в полной неподвижности, прикованный кошмарной, будто вросшей в тело трубкой к стеклянной банке, куда вместе с его жизненными соками сливалась жидкость из плевры. Этот новый образ отца запечатлелся в моих воспоминаниях позже, уже в Виладрау, но как-то незаметно начал теснить прежний, сложившийся в детские годы — образ зрелого, деятельного человека, чья разница в возрасте с женой совсем не бросалась в глаза, — пока полностью не вычеркнул его из моей памяти. Восхищение и уважение, которые я, вероятно, испытывал к отцу, были безвозвратно потеряны. Измученный лежачий больной стал вызывать у меня несправедливое, но непреодолимое отвращение. Жалкий человек, запертый среди ватных тампонов, шприцев, лекарств, бинтов, собственных испражнений, в комнате, где пахло больницей, никак не соответствовал тому, что связывалось в моем сознании с понятием отец, с надежной и твердой опорой. Теперь я могу сказать, нисколько не сгущая красок и не подтасовывая фактов прошлого, что уже за несколько месяцев до смерти матери прочный свод семейного благополучия стал трескаться над моей головой.
Причины нашего переезда в Виладрау также непонятны. Возможно, разгадка в том, что врачи рекомендовали отцу чистый горный воздух. Растущие трудности с продуктами в Барселоне, уличные стычки между враждующими группировками, первые бомбежки авиации Франко и, наконец, то, что в Виладрау находились дядя Рамон и тетя Росарио, — все это помогает понять a posteriori[10], почему мы оказались в маленьком поселке, расположенном на склоне горы Монсень. По моим подсчетам, мы переехали осенью тридцать седьмого и сначала обосновались в большой, мрачной и сырой вилле, а потом в доме поменьше, где занимали только верхний этаж. Возле дома был сад, его хозяин, восьмидесятилетний старик, постоянно трудился на огороде по соседству и вскоре стал объектом наших шуток и проделок. Мы распростились с Кончитой, и Мария Кортисо, служанка из Галисии, готовила еду и занималась хозяйством, тогда как мама проводила дни и ночи у постели отца и, как могла, заботилась о детях. На нижнем этаже проживала некая сеньора Анхелес со своей дочерью. Она постоянно досаждала нам своими жалобами на все и вся, в особенности на преследования со стороны ее сестры Энкарнасьон, дородной и сильной женщины, которая была замужем за таксистом из Мадрида и чей единственный сыночек Сатурнио выглядел не слишком привлекательно, так как страдал водянкой мозга (в легкой форме), а также косоглазием. Энкарнасьон и ее муж жили в соседнем доме. Однажды ночью, разбуженные криками и призывами о помощи, мы увидели на улице сеньору Анхелес, растрепанную, в изорванной одежде, обвинявшую сестру в вероломном нападении. Рядом с нашими домами находились также большие виллы, окруженные каменными стенами. В одну из них, необитаемую, мы вскоре тайно проникли, другая, занимавшая целый квартал, временно служила убежищем для архива арагонской Короны.
Зима в Виладрау вновь продлевала каникулы, начавшиеся еще полтора года назад. Нужда давала о себе знать, и я помню, что мама обходила соседние деревни в поисках еды. С тех пор как заболел отец, комитет по управлению фабрикой регулярно выплачивал его жалованье, но деньги постепенно теряли свою ценность, и, по мере того как приближался фронт и ухудшалось положение республиканцев, вступала в свои права древняя «экономика» обмена. Вместе с матерью и братьями я часто ходил к тете Росарио в дом на главной площади. Иногда мы убегали из поселка в сторону Эспинелвеса или Ногеры по узким тропинкам, змеившимся вниз по склону горы туда, где прятались родники. Мы часто играли в прятки с другими детьми в большом саду поместья семьи Биоска или смотрели у них в доме фильмы Чаплина, которые показывали аппаратом Патэ Бэби. Помню один из таких вечеров, когда смотрели кино, а потом читали стихи и какой-то вития с пафосом декламировал Густаво Адольфо Беккера. Дома мама давала мне читать книжки с картинками, я начал рисовать и писать «стихи» в тетрадку. Так в шесть лет было положено начало моей писательской карьере: стихотворение выходило из-под пера в мгновение ока, затем иллюстрировалось каракулями автора, и скороспелый поэт с гордостью показывал гостям свое творение.
Когда я пишу эти строки, мне хочется собрать воедино немногие, обрывочные, но яркие детские воспоминания о матери: вот она вытирает слезы платочком после какого-то резкого разговора с отцом или, не сдержавшись, дает мне заслуженную пощечину — в тот день я почувствовал себя заброшенным, потому что мама была полностью поглощена заботами о больном отце, и сказал ей, что тоже хотел бы заболеть. Помню вечер, когда в доме дяди узнал о несчастном случае с моим двоюродным братом Пако — катаясь на самокате, он попал под трамвай, и ему отрезало ногу. Тетя Росарио просила меня передать маме, что у них «что-то случилось», не вдаваясь в подробности, и, пока мы одевались и бежали к дому Пако, я, упиваясь своей сиюминутной властью над матерью, постепенно, намеками рассказывал ей о происшествии.
Гражданская война и ее бедствия казались мне чем-то далеким, не имеющим к нам отношения. Маленькая колония барселонских буржуа в Виладрау жила в стороне от бурь, и за порогом собственных домов ее жители сохраняли позицию благоразумного нейтралитета. Только некоторые иронические комментарии — например, постоянное упоминание о том, что Боно, известного дамского парикмахера, тоже укрывшегося в Виладрау, каждую неделю увозит специальный автомобиль, чтобы причесывать и украшать супруг министров, входящих в Женералитат, — позволяли догадываться об их истинных чувствах. Но вдали от любопытных глаз и ушей языки развязывались. Частой гостьей в нашем доме была Лолита Солер, очень худая незамужняя женщина лет сорока. Она происходила из семьи военных монархистов и жила в осажденном Мадриде, пока не перебралась в Каталонию и не очутилась, как и мы, в этом тихом местечке в горах. Ее наводящие ужас истории об убийствах, арестах, высылках и замученных героях, рассказанные вполголоса, чтобы не услышали дети, перемежались с новостями об успехах противоположного лагеря, которые Лолита Солер, вероятно, узнавала благодаря своему радиоприемнику, настроенному на Бургос[11]. Ее собственные злоключения и напасти — по мнению отца, сильно преувеличенные — порождали нескончаемые споры в столовой, которые не утихали и после ухода гостьи. Ненадежное положение бабушки и деда, беззащитность тети Ампаро, вынужденной жить со стариками в центре Барселоны на улице Диагональ, участившиеся бомбежки города усиливали беспокойство матери, обремененной четырьмя детьми и больным мужем, не подававшим надежд на скорое выздоровление. В одном из писем, найденном годы спустя моей сестрой, мама писала, что очень нервничает и беспокоится, когда после очередной бомбежки от родителей нет никаких вестей. Раз в две-три недели она отправлялась на железнодорожную станцию Баленья, садилась на поезд, идущий в Барселону, проводила пень с дедом и бабушкой и, сделав кое-какие покупки, возвращалась поздним вечером в Виладрау. Эти, хотя и краткие, посещения все же успокаивали ее и через несколько месяцев превратились в некий ритуал.
Утром шестнадцатого марта тридцать восьмого года мама, как обычно, поехала в Барселону. Она вышла из дома на рассвете, и, хотя память нередко расставляет нам ловушки и обольщает миражами, я живо помню, как выглянул в окно и увидел, что она, женщина, которую я вскоре назову «незнакомкой», в пальто и шляпе, с сумкой в руке идет туда, где не будет ни нас, ни ее самой — в беспросветность, в пустоту, в никуда. Конечно, очень сомнительно, что я проснулся именно в тот лень и, услышав звук материнских шагов или хлопанье двери, вскочил с постели, чтобы посмотреть ей вслед. Тем не менее это воспоминание живет во мне и часто вызывает горькие угрызения — почему я не позвал ее, не закричал, не заставил возвратиться? Наверное, тогда зародилось развившееся впоследствии чувство вины — еще один способ упрекнуть себя в пассивности, в том, что не предупредил мать о грозящей опасности, не совершил того, что, возможно, могло спасти ее.