Джим Гаррисон - Я забыл поехать в Испанию
Я чуть не попал под колеса мчавшегося такси, отпрянул и сел на зад. Пожилой, хорошо одетый негр покачал головой, словно я был неосторожным ребенком. Пролетевшая смерть что-то встряхнула в моих мозгах, потому что я напрягся и вспомнил слова, якобы сказанные на одре поэтом Джеком Спайсером: «Вот что сделал со мной мой алфавит». Что-то в этом роде, и не помню точно — с той унылой магистерской моей поры минуло тридцать лет, а я тогда слишком много пил. Я жил в старом доме с двумя другими начинающими писателями, и этикет требовал, чтобы мы много пили и сильно курили марихуану, хотя ЛСД я избегал. Словом, у одного из моих сожителей было изрядное собрание литературы битников, и он знал все сплетни о них. Он приобщил меня к поэзии Спайсера, рассказал о его безвременной смерти, вызванной алкоголем, и последних словах: «Вот что сделал со мной мой алфавит», — по крайней мере, так мне вспомнилось, когда я чудом избежал смерти от такси. В этом была значительность. Все, что он постиг, тотальность приятия мира, сгустились в этот приватный алфавит, приведший к безвременной смерти.
Черт возьми, в связи с этим я почувствовал, что мне надо срочно позавтракать в «Папайя кинге». Я устремился вперед, с некоторой осмотрительностью на переходах, забежал к Шаллеру и Вебберу за своим ломтем зельца и развернул его трясущимися руками. Когда я откусил от него, молодая, очень привлекательная прохожая нахмурилась — наверное, с любопытством, а не с отвращением. Если тебе больше пятидесяти, они обычно смотрят поверх твоей головы, словно ты швейцар и не заслуживаешь быть замеченным. Я читаю много журналов и газет, чтобы держать руку на не очень-то наполненном пульсе культуры, но о молодых женщинах за последнее время мне мало что запомнилось. Я знал всего двух, и не очень хорошо. Не стану кривить душой: с одной молодой женщиной во Франции я ежегодно вижусь во время двух- или трехдневных поездок, предпринимаемых скорее ради того, чтобы нарушить монотонность (хотя обычно все дни я работаю в гостиничном номере) и ради свободы кулинарного выбора. Эта молодая женщина, двадцати пяти лет от роду и по имени Клер, любезно принимает от меня около тысячи долларов в месяц, чтобы встать на ноги как художница. Я назвал бы ее скорее интересной, чем очаровательной. Мужской пенис представляется ей «банальным», что обезоруживает. Она живет — с моей помощью — недалеко от Jardin des Plantes, почему я и назвал его, дозваниваясь до Синди. Я так привык, что мне врут, когда я беру интервью для Биозондов, что склонен врать самому себе, не говоря уж о мелком бессмысленном вранье в моих произведениях. По правде сказать, я посылаю Клер почти две тысячи в месяц. Почему бы и нет? У нее самый красивый зад из виденных лично, впрочем, любовниц у меня было не так уж много по причине занятости. Из дюжины, или около того, любовниц за последние тридцать лет она, точно, худшая. Я не вполне понимаю свои мотивы в отношении Клер. Может быть, ее посредственная энергия и техника в постели придают уверенности? Эта мысль освежает. Однажды, взобравшись на нее, я перехватил ее взгляд, обращенный к журналу на тумбочке. Почему секс должен быть еще одной неприятной задачей в жизни?
Как в моем возрасте поломать язык? Бейсбольная бита сделала это с бутылкой удивительно легко. В «Папайя кинге» за прилавком, обращенным к улице, привлекательная белая женщина с мокрыми глазами ест ничем не приправленный хот-дог. У нее настоящие эмоции. Мне хочется сказать: «Не может быть, чтобы так плохо», но, возможно, так оно и есть. Она сверстница моей сестры, но сестра решительно ограничила свои сношения с чем бы то ни было, что может ее огорчить.
Зайдя в свое бюро путешествий, я сильно приблизился к Синди. Подумал: «Ведь в самом деле еду». Как я любил эту женщину! Однако такая особая эмоциональная сосредоточенность с годами трансформируется во что-то другое. Трудно оценить то, что не можешь опознать иначе как по дрожи, уколу в груди, томлению. Когда я впервые привел ее домой, моя сестра сказала: «Господи, она совсем еще ребенок».
Вот что случилось в последний, девятый день нашего брака. Мы поехали в Чикаго из Айова-Сити, чтобы объявить о женитьбе ее родителям. Когда доехали до Джолиета, ее планы изменились, и она решила, что лучше сообщит эту новость сама. Мы отправились на квартиру к многообещающему автору и преподавателю, где намерены были пожить эти дни. Он с тех пор исчез. Последнее, что я слышал о нем лет двадцать назад, — он преподавал английский на Тайване, а его единственная книжечка стихов была такой худенькой, что тоже наверняка исчезла с книжных полок нашей страны. Короче, Синди поехала оттуда к родителям на такси, и после всего восьми дней брака у меня освободился вечер для светских развлечений. В те дни мы, писатели, крепко пили, а между барами выкуривали косяк-другой. Вечер предполагался спокойный, потому что мы собирались на выступление Стивена Спендера, английского поэта, которого мой приятель якобы знал, но на небольшом приеме перед выступлением Спендер как будто бы не вспомнил моего приятеля и не обращал на него внимания. Мало того, когда приятель попытался представить меня Спендеру, поэт отвернулся к столику с бокалами хереса, сыром и крекерами и моя рука повисла в воздухе. Не могу сказать, что был сильно огорчен, поскольку меня долго мучили систематическим изучением английской литературы и меня подмывало сбежать в блюзовый клуб, послушать приехавшего в город Мадди Уотерса. Мы пробрались к выходу, а перед дверью приятель обернулся и крикнул собравшимся: «Пошли вы все в жопу!» Тогда этот возглас показался мне поэтическим, а не ребяческим.
Я стоял на углу Восемьдесят шестой улицы и Третьей авеню и восстанавливал в памяти происшествия тех суток, не столько травматические, сколько окрашенные тяжелым стыдом. Тридцати лет недостаточно, чтобы навести на них удобный глянец. Я усердно искал какого-нибудь убедительного оправдания. Самое лучшее, что можно сказать, — была весна, бродила кровь, а я давно заметил, что свет активизирует меня, как перелетных птиц. К примеру, стоя на этом оживленном перекрестке, я увидел пять женщин, которые добавили по крайней мере чайную ложку крови к той, что циркулировала у меня в чреслах. Вот что делает весна. В ноябре такого не случилось бы. В общем, после встречи со Стивеном Спендером мы прошлись по ирландским барам, которыми изобилует Чикаго. Приятель утверждал, что он отчасти ирландец, но, подобно многим лжеирландцам на Среднем Западе, подтвердить это мог только имитацией шотландского картавого «р» в таверне. Конечно, он был жуткий дурак, но, с другой стороны, печатал стихи в «Пэрис ревью», «Сумахе», «Трикуотерли» и еще нескольких журналах, в те годы считавшихся важными. Он был в моих глазах героем и плохо поступить не мог.
В пьяном восторге мы послушали Мадди Уотерса и Отиса Спэнна, перешли в ночное заведение, где неудачно играли в кости и были вышиблены, когда у нас кончились деньги. На рассвете мы стряпали завтрак для определенно невыдающихся женщин, которых приятель вызвал часа в три ночи. Они жили поблизости и в качестве поклонниц вращались в его чикагском литературном кругу. У всякого, не прозябающего в полной безвестности, обычно есть приверженцы, а у моего приятеля, чикагского литературного светила, в ту пору их было много, хотя этих двух женщин позвали главным образом потому, что у нас кончилось пиво, вино, виски — все на свете. В духе прошедшего вечера — уже в четыре часа утра — мой приятель снял с себя всю одежду, надеясь, что женщины последуют его примеру. Они не последовали, а одна высказалась о странном изгибе его в остальном нормального пениса, отчего он помрачнел и принялся пространно описывать все свои разнообразные жизненные невзгоды, закончив, как всегда, писательскими и свинским отношением к нему издателей. На насмешницу это так подействовало, что она сняла блузку и туфли, но про остальное, похоже, забыла, когда он перешел к гневному обличению Роберта Лоуэлла[12] и «восточного истеблишмента», включая, конечно, англичанина Стивена Спендера.[13]
Другая женщина, по имени Рейчел, курила громадный косяк, который извлекла из сумочки залихватским жестом. Мы с ней вылезли на пожарную лестницу и немного пообжимались, но, к счастью, я был слишком пьян, чтобы совершить измену на восьмой день после женитьбы, — по крайней мере, так мне помнится. Много лет спустя, когда я столкнулся с Рейчел в чикагском книжном магазине, она вспомнила нашу «сказочную» ночь на пожарной лестнице, и я бежал. Она все еще хрустела своим «Дентином».
Проснулся я на диване в час дня, сжимая в правой руке два куска бекона, и когда пошел в туалет, увидел через дверь спальни, что мой герой умудрился описать постель. Можно сказать, что это было в традициях Дилана Томаса и тысячи других писателей-пьяниц. Я потом долго не мог есть бекон. Натурально, похмелье было страшным, и вкус ее «Дентина» горел на моих губах печатью греха. Хорошо, что к тридцати годам я перестал сильно пить, потому что с похмелья исполнялся праведным гневом — неподходящая эмоция для первой встречи с тещей и тестем. А гневаться было на что: в застывшем яичном желтке на тарелке в кухне кайфовал таракан, на застывшем коричневом жире в сковороде написано было «Ну вас в жопу, ребята», и тут же лежала машинописная «Сюита грызунов» моего приятеля, прочитанная нам в шесть часов утра и не шедшая ни в какое сравнение с песней воробья на пожарной лестнице. Вода в душе была чуть теплая. Кофе — только растворимый. Туфли мои выглядели старыми. Мой приятель уснул, когда я пытался прочесть одно из моих стихотворений. Мне было приятно, что он споткнулся и упал по дороге к кровати. У меня был легкий понос, и я чем-то обжег язык. Я позавидовал приятелю, который встал и в хорошем настроении выпил два теплых пива, заев их декседрином и дарвоном,[14] после чего назидательно заметил, что в пользу боли не верит.