Янка Брыль - Нижние Байдуны
Тоже не совсем кстати это, зато складно, весело.
— Святой уже, браток, праведник, — усмехается Тимох, — почему ж тогда у тебя колени спереди? Как у Котовой Акулины. Или ты уже, може, совсем забыл?..
Про колени — поговорка, а с Акулиной — намек на то, что Тимох с Арсеном знают, видать, только вдвоем. И потому Брат Арсений не по-пророчески, а по-мужски долго молчит.
Осечка молчать не может. Тему он обновляет так, будто после паузы ведет ее дальше совершенно логично.
— И правда, — спрашивает он, — почему это у тебя, Арсен, одни девочки? Пять дочек — пять раз гореть будешь. А сам хоть с сумой потом иди.
Брат Арсений все еще в «мирском», растерянном, настроении, но отвечает он по привычке, как ему и полагается:
— Без воли господа и волос с моей головы не упадет.
— При чем тут волос? — смеется Осечка. — Ты что, без господа уже и сына не смастеришь? Вон посмотри у Рафалка — аж три сына. Спросил бы ты у него.
Тут снова вступает Тимох. С предложением Брату Арсению:
— Если хочешь, дак и я тебя научу?
Тот молчит, и советчик продолжает:
— Это, браток, надо подпоясавшись и с топором за поясом. Помогает.
Брат Арсений плюется и молча крутит головой.
Да тут уже хохочет не только Осечка, который всплеснул в ладоши и прямо залился, не только сам Тимох, Андрей и я, но и молчаливый, солидный дядька Евхим.
— С тобой, Ермолич, не заморишься, — говорит он, посмеявшись. — Шел бы ты уже домой, что ли…
Тимох никогда не спешит. Конек у него малый, сивенький, быстрый. Трепыхается, топает в плугу или в возу, а потом вдруг заноровится и станет. Гони не гони — ни с места. Тогда хозяин помаленьку слезет с воза или подойдет от плуга, попросит у Сивого ножку, переднюю левую, постукает по копыту снизу толстым концом кнутовища — и готово.
— Ну, подковал. Поехали, дристун.
И живут себе дальше, конь время от времени норовясь, а хозяин — значительно чаще — привирая.
Если Качка или Летчик лгали с определенной направленностью — «Вот какой я, смотрите, был и вообще что я такое», — так он, Тимох Ермолич, врал бескорыстно и временами до полного самозабвения.
Это я помню еще с детства, когда Тимох рассказывал нашему отцу, как в военном госпитале он, в пятку раненный кавалерист, «пять раз помирал от операции и пять раз воскресал с того света». Рассказывал при женщинах и детях «нескоромно», скучновато, и потому отец, и сам человек бывалый и хороший байдун[4], сказал после, когда поздний гость наконец-то ушел: «Ну и плетет, так, кажется, и дал бы по шее».
Во всех Тимоховых рассказах для слушателей главным был он сам, вся его, как говорили, выходка: мимика, жесты, интонации. Про ту самую операцию, которую я знал в менее интересном варианте, он однажды рассказывал на улице мужчинам, а нас, мальцов, мужчины не отгоняли. Теперь уже санитары держали раненого Тимоха не вчетвером, а вшестером, и хирургом был не мужчина, а «какая-то барынька».
— Халатик беленький, а сама, браток, идет — яичко с головы не скатится. И все при ней, как следует быть, из тех самых, видать, что только переступи через нее — уже и толстая. Что ж, и я не из трухлявой олешины, из дуба. Приспособился я немного, притих, и только уже, браток, она намерилась ногу мою резануть — ка-ак хвачу ее за подчеревок! Караул, визг, и санитары те, и она: «Фулиган!!» Разбежались, а потом уже ввосьмерых пришли, такие вот — каждый за троих дурней может съесть и выпить. Обложили меня, дали на сон, чуть не задохнулся, и уже не та барынька, а снова мужчина пришел. Тоже хорош дурбила! Резал, браток, сколько ему захотелось!..
От дальнейшего Тимоха выручает Василь Куравка.
— Ногу отрезал, — добавляет он совсем серьезно, в тон рассказчику.
Взрывается хохот.
По простой логике, и надо было бы отрезать, к тому все шло, однако перед всеми тут, на родной нижнебайдунской земле, стоят обе ноги в здоровенных яловых сапогах. Дальше уже напрямик не попрешь, надо как-нибудь в сторону, но Тимох не теряется, даже как будто рад и благодарен за помощь.
— Но-гу от-ре-зал, — говорит он не своим, а Куравковым голосом, и хохот снова взрывается. — Сам, браток, видишь, что не одна, а две ковылюхи мои стоят. Умный доктор попался. Еще и накричал на ту, что резать хотела. Осколки повыковыривал из пятки, ваты туда напихал…
Куравка снова подсказывает:
— Каждое утро, браток, вытаскиваю понемногу…
Все хохочут. Тимох тоже смеется.
— Приди, одолжу, — говорит он. — Заткнешь себе, чтоб излишне не курилась[5]…
БЫЛ ЛИ, ВИДЕЛ ЛИ…
С войны, летом сорок пятого, Тимох вернулся смешно.
Каждого мог он поддеть, даже и Ёсипа, младшего брата, не жалел. Тот как-то привез зимой из лесу две толстые кривулины, сбросил на улице перед хатой, и лежали они летом не очищенные от коры, без подкладок. «Из одного полена будет молотилка, а из другого веялка», — говорил Тимох, намекая на то, что Ёсип был «ни за кол, ни за ум», только что работящий как вол да без толку горячий.
Из Германии Тимох принес трофейную… наковальню. Правда, маленькую. И молоточек к ней, и клещики. Однако же — наковальня!.. Видать, что потешная, маленькая, потому и понравилась, и волок — ближний свет! — хоть мастер он был не лучше Ёсипа.
Как только я немного позже наведался из Минска домой и начал интересоваться, кто, что и как, о Тимохе мне рассказали сразу в связи с этой наковальней.
— Ну, как ты там? Как воевалось? Как куется? — спросил я, когда мы встретились.
Мой рассказ, в котором говорилось и про Тимоховы байки, был уже написан, но еще не напечатан. Впрочем, тогда мне и не думалось, что в Нижние Байдуны он как-нибудь может дойти. Да и описал я Тимоха, известно же, под другим именем. И потому чувствовал себя перед ним чистым, смелым, не то что немного позже…
— Сначала был в пехоте, — сказал Тимох с какой-то обидой в голосе. — А потом, браток, издалека увидел, что корова проглотила гвоздь, дак взяли меня к лошадям.
— В кавалерию?
— Ага, в ту самую, что в хомуте.
Мы с ним были на «ты», хоть он и был на двадцать с гаком старше. Уже, казалось бы, не обидно человеку и в обоз.
В следующий раз мы встретились на нейтральной территории более чем через год и совсем неожиданно, на ярмарке в райцентре.
Я уже знал, что Тимоху прочитали мой рассказ и он как будто сказал: «Вот зараза!..» Как хочешь понимай: злится человек, не злится? Когда он позвал меня из гущи ярмарочных возов и коней, я шел к нему не очень чтобы спокойно…
Тимох сидел на возу один, будто кого-то ожидая. Поздоровались. Тогда он, как и всегда не спеша, достал из-под сена торбу, из торбы — хлеб и сало, накроил одного, нарезал другого, снова просунул руку в сено и достал бутылку.
«Сначала чарку даст», — обреченно подумал я.
А он сказал:
— Из горла да в горло. Будь здоров!
Потянул хорошенько сам и передал бутылку мне. Самогон, конечно. И хороший. Была кое-какая привычка, я потянул, будто в отчаянии перед трудным разговором, и мы пока что начали закусывать.
— Собираешься, може, опять вскорости быть?
Я не собирался.
— А что?
— Привез бы, може, пороху малость? Бездымного.
Ну, если только это, если его «вот зараза!» не обида была, а похвала байдуна байдуну, так я тебе могу и дымного и бездымного!.. Однако я сказал пока что сдержанно:
— Почему же. Посмотрю.
Ободренный этим, Тимох пошел дальше:
— И патронов. Шестнадцатого. И дроби, если уже так.
О рассказе моем — ни слова. Мало того, еще и сам угостил меня веселыми новостями. Прежде всего — про Осечку.
— И еще, браток, не женился. — Тут Тимох, подражая Косте, хлопнул в ладоши, звонко захохотал и тонким голосом вскрикнул: — «Поспеем! Наживемся!» А самому уже… Ну да, он на год меня старше, пятьдесят три. И на войну после партизан не взяли, как того Летчика. Ка-ва-лер!.. Я ему вдовушку недавно насмотрел, в Хлюпичах. Гришку Лозовича убили, баба осталась. Под сорок будет. Гладкая, браток, одних сисек сколько! И шьет еще на машине. Правда, детей нету, да неужели ж тебе обязательно на готовое? Пошел бы ты, говорю ему, хоть нитку ей продел. В ушко, може, еще попадешь?.. — Тимох еще раз передразнил Осечку: — «Поспеем! Наживемся!» Собирался он вроде, но и она ведь ждать-пождать не будет. Приблуду какого-то нашла, примака. Какой-то, кажется, Швилев. Худизна, кожа уже не на ребрах, а под ребрами. Черный, как Каин, и две левые ноги. Три дня, три ночи, браток, из хаты не выходили! А потом вышел он… Я как раз мимо проходил, вижу, пол-зет и как пьяный шатается. «Ты что, — спрашиваю, — только что из шахты вылез?»
Литература! Где те, у черта, Хлюпичи, был ли, видел ли, говорил ли что сам — неважно…
О самом себе Тимох, помню, говорил: «Какой я бабник — просто один боюся спать». Как там было прежде — в деревне говорилось и говорится по-разному, а уже в послевоенные годы ему понемногу становилось не до того. А поговорить, посмаковать он был и в старости лаком.