Уильям Фолкнер - Мистраль
— Он был одним из гробоносцев, — сказал Дон.
Каменный дом священника угрюмо возвышался над запущенным садом. Мы прошли к нему полпути по мощенной камнями дорожке, когда окно мансарды на мгновение приоткрылось — мы увидели женскую фигуру в белом платье — и тут же захлопнулось. Одно мгновение, одно движение руки. И мы сказали спокойно и в один голос: «Трудяга». Но в вечернем сумраке почти ничего не разглядели, а окно уже снова было закрыто. Оно приоткрылось всего лишь на миг.
— Только в этот раз надо было сказать «хлопотунья», — добавил Дон.
— Это верно. А ты, значит, тоже начал шутить?
— Вот именно, — сказал Дон.
Дверь открыла женщина, по виду крестьянка с жестким, задубевшим лицом. Она держала свечу, а из темной передней на нас пахнуло застоявшимся, несвежим холодом. Женщина смотрела на нас, ее лицо походило на резко очерченную, костлявую маску с двумя узкими прорезями для глаз, и в глазах отражался огонек свечи — в каждом глазу по огоньку.
— Ну, — шепнул я, — скажи ей что-нибудь.
— Нам говорили, что его преподобие... — начал Дон. — Что мы можем... — Женщина стояла в дверях, прикрывая ладонью свечу и загораживая вход. — Мы путешественники, путники... Ужин да кровать на одну ночь...
Когда мы вошли, у нас в ушах все еще выл ветер — как в морской раковине. В передней было темно, только мерцал огонек свечи, которую несла женщина. Идя за ней, мы окунулись в непроглядную темень, из которой вдоль стены поднимались ступени лестницы, смутно различимые внизу и только угадывающиеся вверху.
— Скоро станет так темно, что из окна уже ничего не увидишь,— сказал Дон.
— А может, тогда ей уже и не нужно будет смотреть.
— Может быть, — сказал Дон.
Женщина открыла дверь, и мы вошли в освещенную комнату. Там стоял стол и на нем — свечка в железном подсвечнике, буханка хлеба и металлическая копилка с узкой щелью в крышке. Стол был накрыт для двоих. Мы положили вещевые мешки в угол, а женщина принесла третью тарелку и еще один стул. Но теперь-то стол был накрыт только на троих, а женщина взяла свою свечу и ушла в другую комнату. Тогда Дон глянул на меня и сказал:
— Может, мы все-таки ее увидим.
— Почему ты думаешь, что он не будет есть?
— Ты что, не знаешь, где он? — Я смотрел на Дона. — Ему же надо ее караулить. Он там, в саду.
— Откуда ты знаешь?
— Солдат был в церкви. Он не мог его не заметить... — Мы оглянулись на дверь, но вошла женщина. Она несла три тарелки. Дон сказал: — Суп, синьора?
— Суп.
— Прекрасно. Мы ведь пришли издалека. — Она поставила тарелки на стол. — Из Милана. — Она глянула через плечо на Дона.
— Вот там бы и оставались, — сказала она. И ушла.
Мы с Доном посмотрели друг на друга. У меня в ушах все еще стоял гул ветра. Нам казалось, что комната плывет где-то в бескрайнем пространстве, вырвавшись из неистового, вскипающего черной пеной потока времени. И было странно, что пламя свечи так спокойно и непоколебимо тянется вверх.
В общем, мы так и не разглядели его, пока не попали к нему в дом. До этого он представлялся нам буровато-черной, бесформенной и расплывающейся фигуркой, гонимой ветром сквозь сумрак вечера впереди похоронной процессии, — и голосом, заполняющим церковь. Эти две его ипостаси не объединялись в одну, существовали отдельно: неясная фигурка в ветреной тьме — и голос, плывущий в недвижимом сумраке над спокойным пламенем свечей: бесстрастный и волнующий душу, мощный, и одинокий, и обреченный на муку.
Было что-то судорожное в его появлении: он влетел к нам, словно ныряльщик, бросающийся в воду. Он не поглядел на нас, но говорить начал как бы еще за дверью: мы услышали и приветствие, и извинение за то, что нам пришлось ждать — он говорил тихо и торопливо, — в первую же секунду, на одном дыхании. Потом, не прекращая говорить и не поднимая глаз, он жестом пригласил нас садиться, сел сам и сразу же начал читать молитву на латыни. Слова молитвы лились и лились, и через некоторое время я поднял голову. Дон смотрел на меня, слегка приподняв брови; мы оба перевели взгляды на священника и увидели, что его руки, лежащие на столе по обеим сторонам тарелки, чуть вздрагивали. Потом в латинское бормотание вклинился резкий женский голос — я не слышал, как женщина вошла, но она стояла у двери, высокая, изможденная, с бескровным, но темным лицом, по которому невозможно определить возраст: ей могло быть и двадцать пять, и шестьдесят. Священник замолчал. И теперь он посмотрел на нас — впервые — близорукими и затравленными глазами. Они были карие, с почти невидящими зрачками — как у старой собаки. Он с отчаянным напряжением не давал им опуститься, и они смотрели на нас — затравленные, несчастные. «Я совсем забыл, — сказал он. — Настало время...» И опять женщина обрушила на него какое-то слово, и мы сразу же отвернулись. Ветер мощно завывал под свесами крыши, и пламя свечи спокойно тянулось вверх в этом безветренном вое. Мы слышали, как женщина наливает суп, и, хотя все три миски уже были полны, она не уходила, медлила и, казалось, держала нас в оцепенении, пока какое-то мгновение — не знаю уж, что это было, — не пронеслось. И тогда она ушла. Мы с Доном начали есть. Мы не глядели на него. И когда он наконец заговорил, его голос звучал спокойно и вежливо-равнодушно:
— Вы к нам издалека, синьоры?
— Из Милана, — ответили мы в один голос.
— А до Милана были во Флоренции, — сказал Дон.
Священник не поднимал голову. Он ел быстро. Потом не глядя потянулся к хлебу. Я передал ему буханку. Он отломил горбушку и продолжал есть.
— Так вы говорите, во Флоренции, — сказал он. — Прекрасный город. И люди там — как бы это определить? — духовнее, что ли, чем миланцы.
Он ел торопливо, жадно. Из-под сутаны, из-под ее закатанных рукавов виднелась фланелевая нижняя рубашка. Доедая суп, он несколько раз ударил ложкой о дно тарелки. Сейчас же вошла женщина, держа в руках деревянную миску со спаржей. Она убрала тарелки из-под супа. Он протянул руку. Она передала ему кувшин с вином и все так же, не поднимая головы, он разлил вино по стаканам и сказал короткий тост. Но пить не стал. А потом между нами и священником вдвинулось плечо женщины.
— Настало время... — сказал он.
Женщина перебила его — она заговорила быстро и резко, на местном диалекте, — он отъехал от стола вместе со стулом, и мы увидели на секунду — поверх ее плеча — его затравленные глаза.
— Настало время... — сказал он, повысив голос.
Женщина совсем загородила его от нас, и он замолк. Я отвел глаза и не видел, как они уходили. Звук шагов затих, и опять слышался только шум ветра.
— Он читал поминальную, — сказал Дон. Дон католик. — Перед едой. Не трапезную молитву, а поминальную.
— Да? — сказал я. — А мне и невдомек.
— Да, — оказал Дон. — Поминальную. Перепутал, наверно.
— Конечно, — сказал я. — Наверняка. Ну а мы-то что теперь будем делать?
Мы смотрели на дверь, и тут женщина снова вошла в комнату. Но она не смотрела на нас.
— Простите, синьора, — сказал Дон. — Что нам теперь делать?
— Ешьте. — Она даже не приостановилась. И потом мы опять услышали шум ветра.
— Выпьем, — оказал Дон. Он поднял кувшин и начал наклонять его над моим стаканом, да так и застыл — с кувшином в руке. Я тоже прислушался. Говорили в соседней комнате, а может, и дальше — торопливо и неразборчиво. Вернее, не говорили: потому что второго человека там явно не было. Где бы он ни был, он был один наверняка. А может, это шумел ветер. Впрочем, перед стихией — будь то потоп, засуха или ураган — человек всегда одинок. Прошло около минуты; потом Дон шевельнулся и наклонил кувшин чуть сильнее. Мой стакан наполнился. Мы начали есть. Голос звучал приглушенно и не то чтобы торопливо, а как-то монотонно, механически — так могла бы, наверно, говорить машина.
— Если б сейчас хоть лето было, — сказал я.
— Выпьем, — сказал Дон. Он снова налил.
Мы подняли стаканы и прислушались. Второго человека там явно не было; наверняка. Не было его там.
— В том-то и дело, — сказал Дон. — Здесь никого больше нет. Во всем доме.
— А женщина?
— Да и мы тоже. — Он посмотрел на меня.
— А-а, вон ты о чем, — сказал я.
— Ясное дело. Чего ей еще было нужно-то? Он пробыл с нами слишком долго. А тот только что вернулся из армии после трех лет. Он вернулся днем, и потом подступил вечер, а потом и совсем стемнело. Ты же сам ее видел, у окна.
В комнату вошла женщина. Но на этот раз она ничего не принесла. Она подошла к столу и остановилась — изможденное, темное лицо над светлым огоньком свечи было обращено к нам.
— Вам пора уходить, — сказала она.
— Уходить? — спросил Дон. Она стояла, опираясь одной рукой о стол, и смотрела на нас. — Где же тогда переночевать? Кто нас пустит? Человек не может ночевать на улице в такой холод, синьора.