Инна Гофф - Не верь зеркалам
Ночь теплая была. Сели Яким и Анна на лавочку в саду и проговорили до зари. А на заре Яким спрашивает: «Что, пойдешь за меня?» – «Пойду».
Через две недели поженились. На свадьбе гуляла вся милиция. Было Анне тогда девятнадцать лет. А в двадцать один осталась вдовой с годовалой дочкой…
Был человек, Яким Межонок. Уже и косточек его не сыскать в земле. Но сидят за столом две женщины – Анна Межонок и Вера Межонок, его жена и дочь, и говорят о нем. Как дорогую картину из драгоценных кладовых памяти достают и разглядывают то утро в далеком июне, ту встречу на борозде во ржи.
– А Раечка так и осталась в девушках, – говорит мать и вздыхает. – Хроменькая была.
Вера Межонок была самым оперативным корреспондентом в своей редакции. Ей ничего не стоило собраться в дорогу, отбросив будничные мелочи, которые сильней всяких цепей приковывают человека к месту. Легкость, с которой она передвигалась в пространстве, не изменяла ей и теперь, в тридцать лет, – возраст, когда многие женщины прирастают к дому и словно превращаются в улиток.
Видно, было в ней что-то от Якима. Не только синие глаза и «клетка тела». Что-то очень важное, коренное в самом ее характере, более удобном для мужчины – шумном, порывистом, с постоянной потребностью в людях, друзьях, с жаждой каких-то новостей, перемен.
И сейчас, мчась в редакционном «газике» с новым заданием – взять интервью у бригадира комплексной бригады колхоза «Поля Кубани», – она жадно вдыхала утренний воздух полей, сиявших по обе стороны шоссе, ведущего на Кропоткин.
Дорога! Опять дорога! Иногда ей кажется, что город, где она живет, – это огромный вокзал или аэропорт, а ее квартира – всего лишь зал ожидания.
По словам матери, Яким тоже был непоседа. Она думала об отце с нежностью, не похожей на дочернюю, – как о брате. Отцом называла она другого. Тот, большой и добрый, носил ее на плече, дарил ей шоколад. Она легко назвала его папкой, хотя знала, что не он ее отец. Ей было тогда около семи лет.
Она назвала его папкой раньше, чем мать решилась назвать мужем. Он дарил ей шоколад и игрушки, в выходной день гулял с ней и матерью по улицам военного городка. Пять лет он был ей отцом – до того страшного, суетного дня – второго дня войны. В тот день она видела его в последний раз – он подсадил ее в кузов грузовика, набитого женщинами и детьми так, что, казалось, не сможет тронуться с места. Она торопливо поцеловала его небритое, осунувшееся лицо, каждый мускул которого странно подергивался.
Спустя полгода в сибирский город, где они с матерью жили, пришло извещение о том, что Шмелев Борис Петрович геройски пал в первые дни войны в бою под городом Слуцком.
Мать говорила, что она знает, в какой день и час он погиб. Ее разбудил ночью голос, звавший: «Анна! Анна!» Это был его голос. Она проснулась и долго не могла заснуть от непонятной тревоги.
«Газик» мчал мимо белых станичных домиков с разноцветными ставнями, мимо колхозных садов, где цветущие яблони стояли ровными шеренгами, как на параде. Промелькнула птицеферма. В прошлом году Вера делала репортаж о двух комсомолках-птичницах, и сейчас в ее памяти так же стремительно промелькнули румяные, словно молоком умытые, личики этих славных девочек, мечтающих о медицинском.
А «газик» уже летел дальше – шофер Володя любил ездить с ветерком. Кроме Веры и шофера в машине были еще звукооператор Петя, скептик и молчун, со своей аппаратурой и спецкор из Москвы Кругликов. Спецкор жил здесь уже месяц, он приехал, чтобы освещать в московских выпусках ход весеннего сева на Кубани. Это был маленький, жалкий человечек, из тех, кто готов встать на цыпочки, чтобы выглядеть выше. Он говорил беспрерывно. Кажется, он хвастал. Он показал ей потрепанный блокнот с автографом космонавта Павла Поповича. Он сыпал именами известных людей – писателей, артистов, называя их запросто – Женя, Миша, Костя, что позволяло предполагать, что он с ними близко знаком.
Осталась позади станица Васюринская со своей знаменитой чебуречной, которой не минует ни один шофер. Притормозил возле нее и Володя, но, взглянув на часы, решил не останавливаться: до Усть-Лабинской – цели их поездки – было еще далеко… И опять замелькали по дороге встречные линейки, брички, велосипеды. Миновали надпись на щите, знакомую Вере по прошлым поездкам: «Водитель! Останови машину и возьми детей». И скамеечка возле щита. Здесь ребята ждут попутную машину, чтобы добраться до школы. Скамейка была пуста – занятия в школах уже начались. На полях под голубым небом нежно зеленела озимая пшеница «безостая один» – гордость Кубани. Володя крутил баранку, виртуозно объезжая выбоины на шоссе. Иногда ему это не удавалось, и тогда, подпрыгивая на скамье, они почти доставали головами брезентового верха…
«Почему-то мать редко вспоминает Бориса Петровича, – думала Вера, щурясь от солнца, бьющего в ветровое стекло. – Со мной она любит вспоминать только Якима. Конечно, Бориса Петровича я хорошо помню и так. Он дарил мне все, что мог, – шоколад, игрушки. Он спас мне жизнь, отправив в тыл на той, последней машине… Но подарил мне жизнь все же Яким, никто другой. И жизнь, и этот характер, как говорят белорусы. Любопытно, какой будет Танька? Будет ли жить и в ней хоть частица Якима? Иногда я ее не понимаю. Не могу угадать, что она сделает или скажет. Так было у меня с матерью. Мать часто не понимала меня. Она не стремилась меня понять, а только вырастить, накормить, поставить на ноги. Она была строга со мной, слишком строга, – от сознания своей ответственности. Когда я училась в восьмом классе, она пришла в школу. Она работала с утра до ночи, но для этого вырвала время. Пришла в школу, отыскала классного руководителя, старушку нашу Зинаиду. „Ну, как моя Вера?“ – „Ничего, занимается неплохо“. – „А эта, чернявенькая, Люська, она как?“ Люська была моя подруга. „И Люся Зубкова прилично учится“.
Никто меня так не понимал, как Люська. Война давно кончилась, выросли мы, и наши дети выросли, но до сих пор для нас встреча – праздник, потому что редки на земле люди, которые так тебя понимают. „Ну, а как вообще Люська эта?“ – „Хорошая девочка“. – „Чует мое сердце, не доведет их дружба до добра“. – „Вас что-нибудь беспокоит?“ – „Хохочут много. Как соберутся вместе, и вот хохотать“. – „А чего хохочут?“ – „Не знаю. Боюсь, не плохое ли что задумали? И замечаю, она, Люська, всему зачинщица…“ Бедная мама! Как ты боялась дурных влияний! Боялась – не испортил бы кто твою Веру! Зинаида засмеялась. „Хохочут? Только и всего? Молодые, вот и хохочут. Ну и пусть хохочут себе на здоровье“».
Люська стала доктором наук. Ее имя известно у нас в стране и за рубежом. Этот несчастный спецкор Кругликов, заговори о ней Вера, сразу назовет ее Люсей. Как будто это не Вера, а он сидел с Люськой в холодной комнатушке, у остывшей печки, сочиняя частушки для школьного вечера. Будто это он, Кругликов, ездил с Люськой в колхоз копать картошку и ходил с ней в госпиталь к раненым, где Люська читала рассказ Чехова «Шуточка». Теперь и мать говорит: «Смотри – Люська! Не девка была, а чвирь! А каким человеком стала! Ну, не умница?»
Теперь мать ставит Люську в пример Вере.
А Вера Межонок, говоря о Люське с посторонними, всегда называет ее по фамилии. Она, Вера, гордая.
Вдали уже выстроились в ряд белые домики Усть-Лабинской, столицы великого почина. Усть-лабинцы обещали стране собрать по сорок центнеров пшеницы с гектара. И зачастили сюда представители из ближних и дальних областей, работники радио и печати.
«Газик» свернул с асфальтированного шоссе и выехал на полевую дорогу, ведущую в шестую бригаду колхоза «Поля Кубани». Красный флаг, поднятый на мачте, реял в синеве. Вера знала – флаг, поднятый над станом, означает, что все идет как положено, бригада работает, все тракторы на полях. Придется ждать до обеда, когда все соберутся и можно будет записать репортаж.
На стане действительно было пусто. Солнце жгло не по-апрельски. Под крышу дома, где сейчас, в дни посевной, жили трактористы, залетали ласточки, кружили под потолком и вылетали на волю. Тянуло дымком из кухни и пыльной свежестью с полей. Вера села в холодке, под яблоней, – их было две на стане. Над белыми сладко пахнущими цветами густо вились пчелы, и все дерево от них гудело, как самолет перед взлетом. Ее охватило чувство покоя, которое всегда приходило к ней вместе с чувством свободы. Потому что нигде человек не свободен так, как в дороге… Димка не любит, когда она уезжает, говорит, она всякий раз возвращается немножко чужой.
Она вынула свой блокнот, перелистала. Он был почти заполнен, а ведь служил ей всего неделю. Сколько поездок, встреч, людских судеб. Пусть в ее блокноте нет автографа Павла Поповича. Не в этом суть. Суть в том, чтобы поведать миру о незаметной доселе прекрасной судьбе. Сделать сто репортажей – это сто раз влюбиться, сто раз зажечься чьей-то мечтой, сто раз задуматься о жизни… Может быть, поэтому и приезжаешь домой немножко чужой, во всяком случае – новой.