Энтони Бёрджес - Убийство под музыку
На следующее утро срочная телеграмма от сэра Эдвина Этериджа, доставленная во время завтрака, приглашала меня на еще одну консультацию в спальне его пациента на Сейнт-Джон-вуд-роуд. Молодой человек не проявлял больше симптомов latah; теперь он, казалось, страдал от редкого китайского недуга, с которым я сталкивался в Сингапуре и Гонконге, известного как shook jong. Это прискорбное заболевание неловко описывать вне страниц медицинского журнала, поскольку деликатная его особенность - панический страх пациента за свои детородные способности, которым угрожают злые силы, порожденные перевозбужденным воображением. Чтобы побороть эти силы, которые он считает ответственными за прогрессирующее сокращение его осязаемой детородной плоти, он пытается предотвратить съеживание оной посредством ее рассечения самым острым ножом, какой только может оказаться под рукой. Единственно возможное лечение - глубокий сон, а в периоды прояснения сознания - строгая диета.
После консультации я не преминул свернуть на Бейкер-стрит, залитую как будто средиземноморским ярким блеском. Лондонский муравейник, казалось, пребывал в безмятежном покое. Холмс в халате и восточном тюрбане натирал канифолью смычок, когда я вошел в гостиную. Он был весел, в отличие от меня. Я был несколько удручен лицезрением болезни, которая, как я полагал до сих пор, не выходит за пределы Китая, так же как неделей ранее был обескуражен менее злокачественной latah- привилегией истерических малайцев, - увы, оба несчастия настигли молодого человека несомненно англосаксонского происхождения. Поделившись своими печалями с Холмсом, я сказал рассудительно: “Возможно, так завоеванные народы расплачиваются с нами за наши имперские амбиции”.
“Такова оборотная сторона прогресса, - сказал Холмс, а затем сменил тему: - Королевский визит, Ватсон, завершается, по-видимому, без неприятностей. Иберийский сепаратизм не посмел еще раз поднять голову на нашей земле. И все-таки мой разум несколько встревожен. Возможно, я должен приписать это иррациональному воздействию музыки. Никак не могу забыть ужасное зрелище: несчастный молодой человек, сраженный насмерть за роялем, на котором он играл с таким блеском, а затем в смертельной агонии исполнивший короткую рапсодию прощания, имевшую так мало мелодического смысла. - Он провел смычком по струнам. - Вот эти ноты, Ватсон, я записал их. Записать что-нибудь - значит овладеть вещью и иногда отделаться от нее”. Он играл по записи на клочке бумаги, лежавшем у него на правом колене. Внезапным порывом июльского ветра, проникшим в открытое окно, сдуло клочок на ковер. Я подобрал его и рассмотрел. Размашистый почерк Холмса был узнаваем в пяти линиях и нотах, которые мне ничего не говорили. Меня гораздо больше занимала мысль о shook jong. Я опять видел невыносимые страдания старика китайца, замученного ею в Гонконге. Я вылечил его с помощью гипноза, и в благодарность за это он подарил мне все, что у него было: бамбуковую флейту и маленький свиток китайских песен.
“Когда-то у меня был небольшой свиток китайских песен, - задумчиво сказал я Холмсу, - простых, но очаровательных. Так вот, их нотная запись показалась мне и впрямь бесхитростной. Вместо гроздьев черных клякс, которые, признаюсь, обладают для меня меньшим смыслом, чем магазинные вывески в Цзюлуне, китайцы используют цифровую систему. Первая нота на шкале - единица, вторая - двойка, и так, если не ошибаюсь, до восьми”.
Это необязательное наблюдение возымело поразительное действие на Холмса. “Нужно спешить, - закричал он, сбрасывая тюрбан и халат. - Возможно, мы уже опоздали”. Он стал рыться в справочниках, стоявших на полке за креслом. Захлопнув один из них, сказал: “Правильно… в одиннадцать пятнадцать. Специальный вагон прицепляют к дуврскому экспрессу. Скорее, Ватсон, на улицу, пока я одеваюсь. Ловите кеб, как если бы ваша жизнь зависела от этого. Во всяком случае, другие жизни - точно”.
Большие вокзальные часы уже показывали десять минут двенадцатого, когда наш кеб с грохотом остановился. Кучер медленно отсчитывал сдачу с моего соверена. “Оставьте, оставьте ее себе”, - закричал я, догоняя Холмса, который все еще не объяснил мне сути дела. На перроне было столпотворение. Нам повезло: мы сразу же наткнулись на инспектора Стенли Хопкинса, уже радовавшегося благополучному окончанию своего дежурства, стоя у начала двенадцатой платформы, откуда экспресс вот-вот собирался отойти по расписанию. Локомотив уже распустил над собой дымный султан. Королевское семейство находилось в поезде. Холмс закричал громко и требовательно: “Моментально покинуть вагон! Причина - потом!”
“Невозможно, - сказал Хопкинс в полном изумлении. - Я не могу отдать такой приказ”.
“Тогда его придется отдать мне. Ватсон, оставайтесь здесь, рядом с инспектором. Не пропускайте никого”. И он ринулся на платформу, зычно возвещая по-испански посольским чиновникам и самому послу чрезвычайную необходимость для юного короля немедленно вместе с матерью и свитой покинуть свое купе. Альфонс XIII с мальчишеской живостью отреагировал на единственно увлекательное событие, случившееся за все время визита, и охотно соскочил с подножки, предвкушая приключение, а не смертельную угрозу. В тот момент, когда вся королевская семья находилась уже благодаря решительным действиям Холмса на достаточном расстоянии от вагона, опасность, угрожавшая им, обнаружила себя в полной мере. Прогремел мощный взрыв, вызвавший град древесных щепок и разбитого стекла, затем - дым и гулкое эхо под сводами большого вокзала. Холмс бросился ко мне, послушно стоявшему с Хопкинсом у выхода на платформу.
“Ватсон, инспектор, вы никого не выпускали?”
“Никто не проходил, мистер Холмс, - отвечал Хопкинс, - за исключением…”
“За исключением, - закончил я за него, - вашего почтенного маэстро, я имею в виду великого Сарасате”.
“Сарасате? - Холмс чуть не ахнул от изумления, а затем мрачно кивнул: - Сарасате, понимаю”.
“Он был вместе с испанским посольством, - объяснил Хопкинс. - Был вместе со всеми, но довольно быстро ушел, как он сказал, на репетицию”.
“Вы дурак, Ватсон! Вам следовало его задержать. - Строго говоря, это относилось к Хопкинсу, у которого он спросил: - Выходя, он нес скрипичный футляр?”
“Нет”.
Я сказал в сердцах: “Холмс, меня нельзя называть дураком. По крайней мере в присутствии других”.
“Вы дурак, Ватсон, говорю это снова и снова, вы дурак! Но, инспектор, насколько я понимаю, при нем был скрипичный футляр, когда он прибыл сюда вместе с отъезжающими?”
“Да, теперь, когда вы спрашиваете об этом, я припоминаю, что был”.
“Появился с ним и удалился без него?”
“Так и было”.
“Вы дурак, Ватсон! В скрипичном футляре была бомба с часовым механизмом, он пронес его в королевское купе и, я думаю, подложил под сиденье. А вы, вы позволили ему уйти ”.
“Ваш идол, Холмс, ваш пиликающий бог… И вдруг превратился в убийцу. Не смейте называть меня дураком”.
“Куда он направился?” - обратился Холмс к Хопкинсу, проигнорировав мое возмущение.
“Действительно, сэр, куда он направился? Вряд ли это имеет значение. Сарасате найти не трудно”.
“Для вас это будет трудно. У него нет больше репетиций. Его гастроли в Англии закончились. Даю голову на отсечение: он сел на поезд в Харвич, Ливерпуль или какой-нибудь другой портовый город, чтобы оказаться там, где ему ваш закон уже неписан. Вы можете, конечно, телеграфировать во все полицейские участки прибрежной зоны, но, судя по вашему выражению лица, вы едва ли намерены это сделать”.
“Совершенно верно, мистер Холмс. Будет трудно предъявить ему обвинение в попытке цареубийства. Из области лишь предположений”.
“Думаю, вы правы, инспектор, - сказал Холмс после длинной паузы, в продолжение которой он хмуро разглядывал плакат, рекламирующий туалетное мыло. - Послушайте, Ватсон, я жалею, что назвал вас дураком”.
Вернувшись на Бейкер-стрит, Холмс постарался задобрить меня, откупорив бутылку старого коньяка - прощальный дар еще одной царственной особы, а поскольку особа была магометанином, резонно предположить, что обладание этой роскошью шло вразрез с предписаниями его религии, и можно лишь подивиться тому, как он изловчился залучить для своего винного погреба часть наполеоновского сокровища - предмет законных притязаний британских властей после смерти их узника на острове Св. Елены. Ибо этот несравненный коньяк был, как свидетельствовала монограмма на этикетке, из той бочки, что, очевидно, давала некоторое утешение пленному императору.
“Должен сознаться, Ватсон, - сказал Холмс, любуясь золотой влагой в своем куполовидном бокале из набора, преподнесенного ему благодарным хедивом, - что я позволил себе слишком много гипотез, предполагая, что вы разделяете мои подозрения. Ничего не зная о них, все же именно вы, в своем неведении, дали мне ключ к разгадке тайны. Я имею в виду тайну предсмертной какофонии - лебединой песни застреленного бедняги. То было послание человека, захлебывающегося собственной кровью, Ватсон, и потому неспособного к членораздельной речи. Он заговорил как музыкант, и более того, как музыкант, которому ведома экзотическая нотная грамота. Отец, грозивший лишить его наследства, увы, как оказалось, напрасно, был некогда на дипломатической службе в Гонконге. В письме, как я припоминаю, говорилось что-то об образовании, давшем сыну некоторое представление о незыблемости монархического порядка в Китае, России и боготворимой ими Испании”.