Хорхе Борхес - Думая вслух
Есть еще незаконная сделка с вечностью, о которой упоминает Тацит, чьи слова подхватывает Гете. Тацит в "Жизнеописании Агриколы" пишет: "Великие души не распадаются вместе с телом". Он верит, что личное бессмертие — дар, уготованный избранным: черни в нем отказано, но отличенные души могут удостоиться бессмертия и, причастившись Лете, о которой говорит Сократ, все же не забудут о прежней жизни. Эту мысль подхватывает Гете, после смерти своего друга Виланда он пишет: "Страшно подумать, что Виланд ушел безвозвратно". Он не может себе представить, что Виланда нет, хотя бы где-нибудь; он верит в отдельное бессмертие для Виланда, но не для всех. То же самое у Тацита: "Nunc cum corpore periunt magnae animae". Мы лелеем мысль о бессмертии как привилегии избранных, великих. Но каждый считает великим себя, каждый цепляется за мысль, что бессмертие предназначено именно ему. Я в это не верю. Да и кроме того, есть другие, более интересные версии бессмертия. В первую очередь, догадка о перевоплощении. Она встречается у Пифагора, у Платона. Платон рассматривает перевоплощение как одну из возможностей. Для него оно объясняло бы нашу удачливость или невезучесть. Своими радостями и бедами в этой жизни мы обязаны прежнему существованию, это награда или кара за него. Но есть тут одна неразрешимая трудность. Если, как верят индуисты и буддисты, жизнь каждого определяется его предыдущей жизнью, то ведь и она, в свою очередь, определяется предыдущей, и так далее до бесконечных глубин прошлого.
Но если время и впрямь бесконечно, то представление о бесконечности, уводящей в прошлое, — явное противоречие. Если оно бесконечно, то как добирается до нынешнего дня? Допустим, время не имеет конца. Но тогда это бесконечное время содержит в себе, по-моему, любое настоящее. А в таком случае — почему бы не это, в Бельграно, в университете, где вы все вместе сидите передо мной? Почему нет? Если время бесконечно, центром его может быть любой миг.
Для Паскаля бесконечная вселенная — это сфера, окружность которой повсюду, а центр — нигде. Тогда почему не представить, что за этим мигом — бесконечное прошлое, бесконечное былое? Почему не представить, что все это прошлое сходится именно в этом мгновении? В любой миг мы на самой середине бесконечной прямой, а любая точка этого бесконечного центра — центр вселенной, поскольку и пространство и время не имеют конца.
Буддисты верят, что каждый из нас прожил бесконечное число жизней.
Бесконечное в прямом смысле слова: у него нет предела, это число без начала и конца, что-то вроде трансфинитных чисел в современной математике у Кантора. И каждый сейчас — ведь любой миг это центр — находится в самом центре подобного бесконечного времени. И вот мы с вами разговариваем, и вы думаете о том, что я сейчас сказал, принимаете или отвергаете.
Перевоплощение дает душе возможность переселяться из тела в тело — в людей или в растения. Есть поэма Эмпедокла из Агригента, где рассказывается, как он узнает щит, с которым воевал под Троей. Есть поэма "The Progress of the Soul" ("Путь души") Джона Донна, писавшего чуть позже Шекспира. Она начинается словами: "Воспою путь бесконечной души", и эта душа переходит из тела в тело. Донн задумал книгу, которая, вслед за Писанием, превзошла бы все книги на свете. Честолюбивый замысел не удался, но подарил миру несколько удачных строк. Сначала душа вселяется в яблоню, в ее плоды, точнее — в Адамово яблоко, поросль греха. Так она попадает в утробу Евы, вселяется в Каина и с каждой новой строфой переходит в новое тело (одно из них принадлежит Елизавете Английской). Поэма так и осталась незаконченной, поскольку Донн верил в бессмертие души, переходящей из тела в тело. В одном из предисловий он вспоминает прославленных предшественников, отсылая к учениям Пифагора и Платона о переселении душ. Он говорит о двух источниках: Пифагоре и идее переселения душ, к которой как последнему доводу приходит Сократ.
Замечу, что Сократ, беседуя с друзьями в тот вечер, прощается без малейшего пафоса. Он отправляет домой жену и детей, грозится отправить и всплакнувшего было друга и вообще хотел бы спокойно поговорить, просто еще немного поговорить, немного подумать. Близость смерти не пугает его. Его задача, его дело — в другом: рассуждать, и рассуждать по возможности ясно.
Почему же он все-таки выпивает цикуту? Никакой разумной причины для этого нет.
Он заводит речь о диковинных вещах. Что Орфею предназначено обратиться в соловья, пастырю народов Агамемнону — в орла, а Улиссу, как ни странно, в самого ничтожного и неприметного из людей. Сократ говорит, его прерывает смерть. Голубая смерть уже поднимается по ногам. Цикута выпита. Он просит одного из друзей принести за него в жертву Асклепию петуха. Он хочет сказать, что бог медицины Асклепий излечил его от самого тяжкого недуга — от жизни. "Я задолжал Асклепию петуха, ведь он излечил меня от жизни, я умираю". Иными словами, он перечеркивает все, что говорил раньше, и понимает, что сейчас умрет.
Есть еще один классический текст, опровергающий личное бессмертие, это "De rerum naturae" Лукреция. Самый сильный из доводов автора таков: некто жалуется на предстоящую смерть. Сокрушается, что лишен будущего. Как писал Виктор Гюго: "Я один ухожу посреди праздника, а сияющий и счастливый мир ничего не замечает". Так вот, в своей известной поэме, не менее честолюбивой по замыслу, чем донновская, "De rerum naturae", или "De rerum dedala naturae" ("О скрытой природе вещей"), Лукреций прибегает к следующему доводу: "Ты жалуешься на отнятое будущее, но подумай о бесконечном прошлом.
Когда ты явился на свет, — внушает Лукреций читателю, — пора сражений Трои и Карфагена за власть над миром давно прошла. И если это тебя не заботит, то чем так заботит еще не наставшее? Если ты потерял бесконечное прошлое, то почему страшишься потерять бесконечное будущее?" Так пишет Лукреций. Жаль, что мой латинский слишком слаб, чтобы вспомнить эти прекрасные стихи, которые я перечитал на днях с помощью словаря.
Шопенгауэр (а он для меня авторитет высочайший) заявил, что за идеей перевоплощения кроется другая, увлекшая поздней Шоу и Бергсона, — расхожая идея воли к жизни. Есть нечто, стремящееся к жизни, прокладывая путь сквозь материю и даже наперекор материи. Шопенгауэр называет эту силу, вносящую в мир тягу к возрождению, волей (Wille).
Шоу позднее назовет это жизненной силой (the life force), а Бергсон, в конце концов, жизненным порывом (1'elan vital), который являет себя во всем, творит мир и движет каждым из нас. В рудах он как бы умер, в растениях уснул, в животных дремлет, но только в нас приходит к самоосознанию. Это и объясняет фразу Святого Фомы: "Intellectus naturaliter desiderat esse semper", "Разум по природе хочет быть вечным". Но в какой форме? Конечно же, не в личной, не в понимании Унамуно, который хотел бы остаться Унамуно, а во всеобщей.
Наше «я» в нас не самое важное. Что значит чувствовать себя самим собой? Чем отличаюсь я, чувствующий себя Борхесом, от других, чувствующих себя тем-то и тем-то? Да абсолютно ничем. На самом деле, это наше общее «я», и оно в той или иной форме присутствует в каждом. Поэтому и можно говорить о потребности в бессмертии, но не в личном, а в этом, другом, смысле. Скажем, всякий, кто возлюбил врага своего, соучаствует в бессмертии Христа. В этот миг он Христос. Повторяя строку Данте или Шекспира, мы каждый раз так или иначе перевоплощаемся в миг, когда Шекспир и Данте эту строку создавали.
Наше бессмертие — в памяти других, в трудах, которые мы им оставляем. Так не все ли равно, чье имя носят эти труды?
Последние двадцать лет я отдал англосаксонской поэзии, многие стихи я знаю на память. Единственное, чего я не знаю, так это имен их авторов. Ну и что? Разве в этом дело, если я, читая стихи девятого века, вдруг чувствую что-то, волновавшее человека того столетия? Он живет во мне в этот миг, хотя я — не он. В каждом из нас — все жившие до нас на свете. Все, а не только наши родные.
А родные тем более. Я знаю, со слов матери, что цитирую английские стихи голосом отца. (Он умер в тридцать восьмом, в том же году покончил с собой Лугонес.) Когда я повторяю стихи Шиллера, во мне живет мой отец. И другие люди, которых я слышал, — они живут в моем голосе, ставшем эхом их голосов, как сами они скорей всего были эхом своих предков. Что тут можно знать наверняка? Короче говоря, мы вправе верить в бессмертие.
Все мы, так или иначе, сотоварищи по этому миру. Каждый хочет, чтобы мир был лучше, и, если он вправду становится лучше, наши надежды крепнут.
Если родина чем-то прославится (почему бы и нет?), в этой славе будет частица нашего бессмертия, и неважно, вспомнят наши имена или нет. Это пустяк. Важно другое — бессмертие. Оно — в делах, в памяти, оставленной другим.
Остаться может совсем немного, фраза, не больше. Скажем, такая: "Ну и парень, повстречаешь — не разойдешься". Кто ее выдумал, не знаю, но, произнося, всякий раз чувствую себя автором. И разве важно, что того куманька давно нет на свете, если он в эту минуту живет во мне и в каждом, кто повторяет его фразу?