Сирилл Флейшман - Встречи у метро «Сен-Поль»
С одной стороны, выбирать Симона почетным председателем, конечно, неправильно, с другой — так было бы лучше, имея в виду надпись, ну а с третьей.
— Простите, — перебил его секретарь, — что, если избрать его всего лишь почетным казначеем? Придется стереть только одно слово. Можно попросить мраморщика.
— Да вы с ума сошли! — Казначей захлебнулся от возмущения. — Избрать почетным казначеем человека, который десять раз выдвигал свою кандидатуру против моей и которого ни разу не выбрали, потому что все знали, что это за сумасброд! Если вы это сделаете, я немедленно подаю в отставку. Раз на то пошло, пусть уж лучше будет почетным секретарем.
Секретарь закатил глаза, как будто услышал что-то несусветное.
Тут снова вмешался бывший продавец Кеверсака.
— Послушайте, — сказал он, — какие ж вы неблагодарные! Если бы месье Симон завещал мне хоть что-нибудь, я бы с радостью сделал его своим почетным хозяином. Или даже главным почетным хозяином, чтобы доставить удовольствие покойному.
Но председатель, не слушая его, вскочил.
— Я должен еще раз взглянуть на памятник! — воскликнул он.
— Пойдемте вместе, — в один голос отозвались секретарь с казначеем.
Председатель оставил на столике деньги за всех, и они вышли из кафе. На улице опять валил снег.
Вдоль главной аллеи выстроилась процессия. Наверное, те самые похороны, которых дожидался их случайный спутник.
Все трое и увязавшийся за ними рыжий продавец свернули налево, к участку, где была могила Кеверсака. Похоронный служащий остался в кафе у стойки, так что теперь только четыре пары ног печатали следы на свежем снегу. Надпись на памятнике опять запорошило. Председатель вытер рукавом пальто полированный мрамор и задумчиво произнес:
— Мы вот сейчас вернемся домой, а он останется тут навеки. Невеселая штука — смерть.
Казначей похлопал в ладоши. Он ужасно замерз. Ветер хлестал в лицо, забивался под шляпу.
— Вы что, собираетесь говорить речь? — испуганно спросил он. — Не в обиду вам будь сказано, но мы все тут простудимся. Я о вас же забочусь — смотрите, как метет! У вас уже вся шляпа в снегу.
Действительно, пальто и коричневая шляпа председателя были в снежных хлопьях.
— Не повезло бедняге Симону. Надо бы что-нибудь придумать. — все бормотал председатель, обращаясь не столько к своим товарищам, сколько к самому себе.
Снег между тем повалил еще гуще.
— Пошли! — потянул его за рукав секретарь.
Они гуськом зашагали прочь, но на центральной аллее председатель вдруг снова остановился и торжественно объявил:
— Я решил! Пусть Симон Кеверсак будет почетным председателем. Но только на надгробии. Тогда все получается правильно.
Секретарь и казначей не стали возражать — главное, поскорее уйти! — и все трое почти бегом устремились к воротам. Наконец-то церемония закончилась. Они выполнили свой долг и сделали даже больше, чем собирались.
Симон Кеверсак, решили все, остался бы доволен.
Однако там, где он был, ему не стало ни теплее, ни холоднее.
Превращение
Леопольду Гильгульскому хотелось стать дорогой собакой; хотите, считайте это старческой причудой, хотите — нет, факт остается фактом. Все началось в июне, когда одна из его невесток завела себе маленького песика.
«Вот бы и мне так жить! — подумал он. — Зимой прекрасная квартира в Париже, летом загородная вилла с садом, детишки возились бы со мной, говорили бы: „Леопольд, ко мне! Леопольд, дай лапку! Держи, Леопольд, вот тебе подарочек!“»
Ему тоже делали подарки. Но всегда только книги, а куда ему, спрашивается, столько книг! Чем меньше дети интересовались, как он живет, тем больше дарили ему книг по иудаизму. Вот он и начал потихоньку, без особой надежды, мечтать о том, чтобы превратиться в комнатную собаку. А незадолго до 14 июля, когда в Париже не осталось никого из родных, исчез и снова объявился 18-го числа в виде симпатичного дога.
Он предпочел бы видеть себя миниатюрным пудельком, но в таких случаях выбирать не приходится, и так в семьдесят два года он обернулся большой собакой.
И в собачьем обличье явился к своему старшему сыну. Прежде тот навещал отца раз в три месяца. Да еще приглашал его на пасхальный обед и вечером в Йом Кипур, когда кончается пост, если по телевизору не показывали ничего интересного. Теперь же, на правах домашнего животного, старик мог жить у него сколько угодно.
Для Гильгульского, которого в доме сына-промышленника стали звать как-то по-другому, все складывалось как нельзя лучше. Что касается имени, которое дали ему дурень сын с его дурехой женой и придурковатыми, хотя довольно милыми детишками, когда нашли перед своей дверью, то поначалу он никак не мог его запомнить.
Бобби, Моби, Шмоби. Нет, все-таки, пожалуй, Бобби. Но, назови они его хоть Наполеоном или Элизабет Тейлор, он бы все равно у них остался. Кормили его хорошо, наливали свежую воду, разве что дети были немножечко с приветом, но не хулить же собственное потомство!
В доме был еще кот. И когда новичком все натешились, то снова стали ласкать и гладить прежнего любимца, а он терпел их нежности, только когда хотел сам. Похоже, именно эта фальшивая независимость и нравилась людям.
Бобби как добрый дедушка всех любил. Кот же ни к кому родственных чувств не питал, но дети и невестка в этом лохматом прощелыге души не чаяли.
Не прошло и нескольких дней, как счастье Бобби потускнело. По вечерам, часов с семи, проглотив свою миску мяса с рисом, он отчаянно скучал. Гильгульский лежал в гостиной в кресле, рядом с детьми, которые смотрели по телевизору неинтересные ему передачи, и завидовал коту. Вот кто был сам себе хозяин, и при этом все семейство сына его обожало. Когда начинались детские передачи, котище куда-то смывался и возвращался к десяти, когда показывали уже что-нибудь получше.
Словом, теперь Леопольд пожелал стать домашним котом в богатом пригороде.
И стал им, и обосновался на вилле дочери в районе Вокрессона. В тот самый день, когда у сына-промышленника пропала во время лесной прогулки собака, дочь, возвращаясь домой, нашла в саду, в двух метрах от сарая, кота. Она любила кошек и дала молока Леопольду, который тут же, в кухне на полу, получил имя не то Мими, не то Шмими, не то Шмами. Или наверно, все-таки Мимиль. В общем, дурацкое имечко. Дня два-три Леопольд блаженствовал. Его нашли в пятницу, и он провел все выходные с дочерью и зятем, чего раньше никогда не случалось. Но в понедельник все уехали, и Мимиль остался на вилле один, с горничной-филиппинкой и немым сторожем. Горничная была хорошая, добрая, но до кота ей не было дела, а сторож разговаривать не умел. Когда Леопольд попадался ему под ноги, он без лишних слов давал ему пинка. Дикарь какой-то посреди роскошных вилл!
Да, и в кошачьем облике Гильгульский был несчастен.
Что ж, он решил побыть пылинкой, временно — нельзя же было просто взять да и вернуться к себе домой таким же стариком, как прежде; получилось бы нелепо, или пришлось бы как-то объясняться, и никто ему бы не поверил. Вот Леопольд Гильгульский и придумал, как все уладить: он полежит пока что тихо и спокойно в просторной комнате у одного кузена. И приземлился на полку датской этажерки французского производства, где лежала стопка пластинок, стояло несколько безделушек, штук шесть или семь книжек карманного формата и полное новехонькое многотомное издание Большой энциклопедии Ларусса.
Особенно не раздумывая, он просочился в красную книжонку с желтой надписью: «Франц Кафка. Превращение».
Гильгульский знал одного Кафку, из Одиннадцатого округа. Но это явно был другой. У того была семья, которая не допустила бы, чтоб он ютился где-то на книжной полке в чужом доме.
Из любопытства Леопольд Гильгульский стал проглядывать страницу за страницей красной книжки, начиная с конца. И счел, что это сборник развлекательных историй.
Последним ему попался самый первый рассказ, который так и назывался — «Превращение». Он прочел его очень внимательно, хоть по-французски это было нелегко и он бы предпочел читать на идише. И заключил, что написано, пожалуй, неплохо, но только, как всегда — его собственный опыт тому подтверждение, — все совсем не так, как в жизни.
Для согрева души
— Что прикажете?
Ответить: «Пачку аспирина», — как-то неловко.
Тут бы что-нибудь в духе Достоевского: трагическая сцена, кто-то бьется на земле в припадке падучей, пена изо рта, несчастные родственники рвут на себе волосы и бегут в аптеку за чудодейственным лекарством. Вот это для Золотова! Но не каждый раз случалось его порадовать. Если же спросишь что-то заурядное, он тяжело вздохнет, прошелестит: «Пожалуйста», протянет требуемое и с надеждой воззрится на следующего: «А вам?»
Золотов с детства питал склонность к трагическому, и это понятно при его происхождении: мать — актриса в еврейском театре, отец — гой, оперный баритон и эмигрант. При таком раскладе в сорок лет он держал единственную на весь квартал аптеку.