Генрих Бёлль - Самовольная отлучка
Ну, а теперь оставим на несколько минут мою особу, мои грязные ногти и начищенные до блеска башмаки в седьмом номере трамвая. Семерка, уютно и старомодно покачиваясь (современные трамваи стали прямо-таки автоматами для водворения и выдворения пассажиров), проезжает мимо восточного крыла собора, заворачивает в Унтер Ташенмахер, едет к Альтермаркту и уже приближается к Сенному рынку, но только у Мальцмюле или самое позднее на повороте к Мальбюхелю, где обычно соскакивают на ходу, я начинаю обдумывать важное решение: пойти ли вначале домой, чтобы помочь отцу (или родителям; папина телеграмма: «Мать скончалась», которой я был обязан временным освобождением от моего идейно-казарменного сообщества, вполне могла оказаться блефом – ради меня мама была способна даже притвориться мертвой), или же доехать до Перленграбона, чтобы сперва посетить Бехтольдов. Оставим этот вопрос без ответа, пока трамвай не доберется до Мальцмюле, а сами вернемся на ассенизационные нивы, где я познакомился с Энгельбертом Бехтольдом, который о дальнейшем будет именоваться, как и все кёльнские Энгельберты, просто Энгелем, то есть Ангелом. Так его звали дома, в казарме, так его звал я, таковым он был даже по внешнему виду.
Во исполнение заветной мечты моего начальника «сделать из меня человека», того самого начальника, которого я ткнул во время учения саперной лопатой в подколенную впадину (и притом ткнул не намеренно, в чем меня упрекают некоторые мои друзья, а… и это мое признание приведет их всех в ужас… а исключительно повинуясь воле провидения), так вот, во исполнение заветной мечты моего начальника меня во мгновение ока укатали в те райские кущи, где Ангел – в нашей части личность почти легендарная – уже три месяца, не разгибая спины и "с несгибаемой волей, выполнял самую разнообразную черную работу: ежедневно чистил громадную выгребную яму, не имевшую стока для нечистот (от цифровых данных я избавляю и себя и читателя), наливал помои в корыта для свиней, чистил и топил печи наших предводителей, наполнял ихние ведра углем, устранял следы их пиршеств (главным образом, блевотину, состоявшую из смеси пива и ликера с винегретом) и без конца перебирал наши почти неисчерпаемые картофельные запасы в погребе – выбрасывал гнилую картошку, чтобы гниль не распространялась дальше.
Стоило мне очутиться рядом с Ангелом, как я понял, что не моя воля и уж тем более не какая-то дурацкая «закономерность» или злоба моего предводителя, а божественное провидение привело меня именно сюда, чтобы «сделать человеком». Увидев Ангела, я помял также, что, коль скоро такой Ангел оказался на службе, он должен был чистить нужники, и для меня просто честь составлять ему компанию и заниматься тем же.
В казарменных сообществах воистину «становятся людьми» не те, кому даются льготы, а как раз те, кому достаются тяготы. (Терпение! Я прекрасно знаю, что тяготы могут обернуться льготами, и потому всегда настороже!) Например, моя шопеновская служебная командировка до сих пор представляется мне в известной степени пятном, которое можно извинить разве что моей относительной молодостью – мне тогда было двадцать два. Другие льготы (не «тяготы навыворот», а истинные льготы) я не рассматриваю как пятна – к примеру, то обстоятельство, что, будучи батальонным поставщиком угля – отсюда явствует, что я занимался не только экскрементами, – я вел с настоятельницей монастыря бенедиктинок близ Руана сложнейшие переговоры, сильно затянувшиеся по причине взаимного влечения, но самого возвышенного порядка. Мы ежедневно беседовали по нескольку часов, сговариваясь об одном дельце (попутно я должен был рассеивать ее страхи, убеждая, что не донесу на нее): в обмен на хороший уголь, который срочно требовался настоятельнице для прачечной, она должна была разрешить мне принимать два раза в неделю ванну. Обе договаривающиеся стороны дошли прямо-таки до высшей математики в дипломатии в духе Паскаля и Пеги. Хотя монашки догадывались, что с моим вероисповеданием не все благополучно, они приглашали меня на праздничную мессу в день вознесения богородицы, а после потчевали чаем с песочными пирожными (настоятельница знала, что я терпеть не могу кофе). Я отблагодарил монахинь по-рыцарски, презентовав лишний центнер угля и три офицерских белоснежных носовых платка, которые собственноручно стянул – чем особенно горжусь – на вещевом складе немецких вооруженных сил, а потом дал одной парализованной учительнице, и она за мой счет вышила на них слова: «Нет лучше друга, чем неправедный Мамона. Votre ami allemand» [3].
Чтобы не усложнять излишне эту повесть, мне не хотелось бы перечислять многие другие, а уж тем паче все без исключения льготы, которые я получил; так, скажем, в одной лавчонке тканей в Яссах на редкость красивая румынская еврейка поцеловала меня в обе щеки, в губы и в лоб, пробормотав на жаргоне странные слова: «За то, что вы принадлежите к такому жалкому племени»; этот случай имел и свою предысторию и свое продолжение; я рассказываю его с середины, ибо все остальное слишком сложно объяснить. А уж о венгерском полковнике, который помог мне подделать одну справку, я и вовсе не хочу упоминать…
Давайте еще раза два слегка отклонимся от темы: вначале вернемся назад к седьмому номеру трамвая, который только-только проехал Мальцмюле и, жалобно позванивая, приближается к Мюленбаху, а оттуда потащится в гору, к Вайдмаркту… а потом снова обратимся к ассенизационному кварталу нашего поселения, где я внезапно очутился рядом с Ангелом, который, сидя на выступе стены между кухней, лазаретом и отхожим местом, смаковал свой завтрак: ломоть черствого хлеба, самокрутку и кружку суррогатного кофе. В эту минуту он напоминал подметальщиков улиц в моем родном городе; я всегда восхищался и всегда завидовал той благородной манере, с какой они вкушали свой завтрак на ступеньках памятника, изображающего атлетов, тянущих канат. Ангел, подобно всем ангелам на полотнах Лохнера, был светловолосый, скорее даже злато-волосый, маленького роста, неуклюжий, и хотя лицо его было абсолютно лишено античных черт – приплюснутый нос, слишком маленький рот и почти подозрительно высокий лоб, – оно прямо-таки переворачивало вам всю душу. В темных глазах Ангела не было и тени меланхолии. Когда я появился, он сказал «привет» и кивнул мне так, словно мы уже лет четыреста назад сговорились об этой встрече и я просто чуть-чуть опоздал, а потом, не отнимая кружку ото рта, вскользь заметил:
– Тебе бы следовало жениться на моей сестре. – После этого он поставил кружку на выступ стены и продолжал: – Она красивая, хотя похожа на меня, ее зовут Гильдегард.
Я молчал: ведь человеку, внемлющему гласу и повелению ангела, не остается ничего иного, как молчать.
Ангел загасил свою самокрутку о стену, сунул чинарик в карман, поднял с земли пустые ведра и начал давать мне указания делового характера о предстоящей работе; в основном они касались некоторых деталей из области физики: вместительность ведер в килограммах, грузоподъемность палки, на которой висели ведра, и т. д. Потом он добавил еще несколько разъяснений химического порядка, но воздержался от всяких гигиенических замечаний, поскольку над отхожим местом красовался большой плакат: «Коль сюда вошел перед едой, руки тщательно помой». Как мы видим, родитель, отправляющий своего сына на военную службу, может не опасаться: там ничего не упустят. К этому еще следует добавить, что в столовой нашей части висел плакат: «Труд дает свободу» [4]; стало быть, начальство позаботилось обо всем – и о лирике и о мировоззрении.
Всего лишь две недели я занимался вместе с Ангелом той деятельностью, которая и по сей день дает мне возможность во всякое время заработать свой кусок хлеба в качестве ассенизатора или сортировщика картофеля. Никогда в жизни я не видел столько картошки сразу, как в те дни в подвале под нашей кухней; пробиваясь сквозь крохотные оконца, тусклый дневной свет освещал коричневатую картофельную гору, и казалось, она дышит, подобно пузырящейся трясине; сладковатый алкогольный дух наполнял все помещение, когда мы, отобрав целую груду гнилого картофеля, складывали его, чтобы поднять наверх. Позитивная часть нашей программы состояла в том, что мы наполняли драгоценными овощами ведра (во имя спокойствия мамаш разъясняю, что это были другие ведра), уносили их на кухню и ссыпали в заранее приготовленные чаны для ежевечерней коллективной чистки картофеля. После того как несколько ведер уже было внесено на кухню, нам давали команду, которую наш шеф-повар (один из немногих субъектов в этом казарменном сообществе, не имевший судимости) называл командой «на брюхе вперед»; это означало, что мы должны были броситься ничком на липкий пол, а потом ползать на животе вокруг гигантской плиты; при этом нам разрешалось поднимать голову лишь настолько, чтобы не ободрать лицо о пол. Передвигаться можно было исключительно с помощью носков ног, если же мы упирались в пол руками или коленками, а не то и вовсе замирали в изнеможении, то нас наказывали – заставляли петь по команде: «Эй, запевай, запевай что-нибудь веселенькое!»; до сего дня не знаю, чем можно объяснить – просто ли интуицией или родством душ между Ангелом и мною, – во всяком случае, я в первый же раз затянул песню, которая была коронным номером в репертуаре Ангела: «Германия, Германия превыше всего». Таким образом, мы видим, что в процессе «делания человеков» начальство не пренебрегало и патриотическими струнами нашей души: отцы, которые боятся, что их отпрыски могут, не дай бог, забыть свою немецкую национальность, незамедлительно должны, как уже было сказано на странице 177, отправить их на военную службу и желать им по возможности самой суровой муштры. Во время пения я с присущим мне педантизмом размышлял, действительно ли можно назвать песню, которую мы пели, «веселенькой». Впрочем, описанный здесь метод – это я сообщаю авансом для будущих толкователей – является самым лучшим, самым действенным методом для успешного вбивания в голову подрастающему поколению того, к какой национальности оно принадлежит и какое подданство имеет.