Феликс Кандель - Первый этаж
4
Удовольствия достались бабе Мане за жизнь редкие, совсем малые: другому на неделю не достало бы таких удовольствий. Где-то там, в дальней дали, просветом на горизонте, маячили нарядные карусели, качели до неба, писк-визг, холодок у горла, тяжесть в ногах. Рядом таился город, соблазны всякие, а она и была-то – считанные разы. Будто жила в глухомани, за тыщу верст, Все некогда ей. Все некогда.
Наезжали по воскресеньям развеселые городские компании, располагались за деревней у пруда, пили-ели, песни пели, лягушками бултыхались в мелкой тине, тонули спьяна, а баба Маня только дивилась на них. Как же так? Не праздник; а гуляют. Что, дома дел нету? В воскресенье – самые дела. Иной раз корячится в поле, спину разогнет – передохнуть, а город – вон он. Дыбятся дома на заставе, купола монастыря поблескивают, радиобашня торчком торчит. И с нее, с этой радиобашни, валится на бабу Маню неслышная легкая музыка. Вечером выбегала из избы на двор – мрак, темень, а над городом вечное зарево, над городом – салюты. Может, и грустно было в том городе, может, совсем тоскливо – свои слезы, своя печаль, а со стороны казалось – весело. Весело в городе. Весело!
Изба досталась бабе Мане старая, еще дедовская. Пол в избе просел на сторону, кораблем на волне. Если падало что со стола, вечно укатывалось к одной стенке: знали потом, где искать; Как войдешь в избу, слева печь. За печью у окна – стол, лавка, загон для теленка. В углу – кочерга, ухваты, чугунки. Посреди избы перегородка из досок не доверху, газетами обклеенная с непамятных времен. Давние газеты – желтые, и новые – посвежее. Как засалится где или порвется, баба Маня клеила новую. Походи вдоль перегородок, почитай заголовки: вся история на ладони, в текстах и фотографиях. Уж кого-то, может, и позабыли, кто-то в земле истлел, про кого-то и вспоминать не положено, а у бабы Мани – вот они. Висели мирно, уживались дружно на одной перегородке, под одними мухами.
Правая половина избы – чистая. Самодельный буфет из ярко-красной фанеры. Никелированная кровать. Божница с полотенцами. Стол со стульями. Лампа на шнуре. Зеркало, ходики, непочатый численник. Над кроватью картина, ядовитыми красками по клеенке: лось с лосенком, деревья с цветами. Радио на стене кричало весь день. Раз заплачено, пусть кричит. В буфете, за стеклом, – стаканы, рюмки, тарелки щербатые, кисть виноградная из мутно-голубого стекла, на кровати подушки-одеяла, у двери на гвоздях одежа всякая, лук под потолком связками.
Так и жили: дед с бабой на печи, сын со снохой на кровати, средняя дочь на лавке, теленок в загоне, остальные – на полу. По ночам теленок пыхтел, вздыхал, мочился, сотрясал перегородку телом. Оконца в избе мелкие, форточек нет, и запах оттого тяжкий, кислый, для слабой головы нестерпимый. Всякой весной ходили по деревне дачники, снимали жилье на лето, забредали порой к бабе Мане. Встанут на пороге, хлебнут густые запахи – и бежать. Чем в избе в такой жить, лучше уж в городе оставаться, бензин нюхать – все полезней. А у них еще и тараканы по углам, мыши в подполе, мухи на потолке.
Зато чердак был – хоть куда! Высокий, свободный, ветром продутый. На чердаке хлам: стулья ломаные, прялки древние, керосиновые лампы ненужные, бутылки битые, чугунки прогорелые, учебники старые, сыном еще порванные, и на всем на этом – пыль, сор, мышиный помет. На верхнем брусе подвешена плетенка, а в ней – гнездо голубиное. Вспархивали голуби, влетали-вылетали в открытое оконце, гулькали парочкой, домовито шебуршились в гнезде.
Баба Маня бросала иной раз нескончаемые дела, карабкалась наверх по скрипучей лестнице. Сидела тихонько в холодке, оглядывала вещи старые, ломаные, руками не раз тронутые, отмякала душой. Тихо на чердаке, покойно: как в церкви.
5
Утешения достались бабе Мане только поначалу жизни, будто не нуждалась она потом в утешениях. Стояла церковь, посреди деревни, одноглавая, с золоченым крестом, с витой колоколенкой, – служили исправно службы, колокола по праздникам отбивали чуть не плясовую, и выплачешься по надобности, и выговоришься по случаю, и порадуешься, и попечалишься всласть, за компанию.
Попа посадили в коллективизацию, сгинул поп во вьюжном Заонежье, а церковь распахнули да пограбили, побили да пожгли. Так и стоит нараспашку, который уж год без дверей-окон. Даже ребятишки в нее не забегают: нечего там ломать. Все загажено. Стены в похабели. Картинки углем с матерными надписями. Кострища на полу. Куски горелого, иконостаса. Пробитый ломом пол. Когда в деревне помирали, били подолгу в большой колокол, потом вносили гроб в церковь, ставили на полчаса. Без попа, без свечей, посреди мусора, дерьма и похабели. На яблочный Спас несли бабки яблоки, клали на пол, поближе к алтарю.
В войну стояла за деревней пехотная часть, солдат за провинность посылали в церковь соскабливать фресковые росписи. Дневная норма: метр на метр. Фрески уцелели только поверху, да и те водою залитые, плесенью проеденные. После войны подрос в деревне малый-дурак, скособоченный, косорылый, прыщи в соплях: "Я атеист, едрена-матрена, ей-бо, атеист..." Полез спьяна на колокольню, по куполу прополз до креста, уцепился, стал раскачивать. Руки оборвались – упал, голову расквасил о плиты. У церкви его и похоронили, дурака, где еще? А церковь с той поры склонила крест набок, как загрустила по заблудшему.
Потом приехали умные люди, обошли церковь кругом, оглядели сквозь очки, поохали, сфотографировали со всех сторон. Забили досками двери, повесили чугунную табличку: "Охраняется государством". От кого же они ее теперь охраняют? От бабы Мани, что ли? Или от самих себя? А памятник трещинами пошел, у купола березки выросли, мох по сырым стенам. Кто утешит теперь? Кому выговоришься? Перед кем попечалишься? Ну и пакостники пошли нынче люди: и сами не утешат, и другим не дадут.
Так и жила баба Маня вместе со всеми, старилась в свой срок. А потом вдруг надвинулся на бабу Маню большой город. Не чуяли, не гадали – бульдозерами приполз под самые окна, рычал, трещал, сваи заколачивал, с превеликим грохотом стирал грани между городом и деревней. Засыпали пруд, снесли коровники, спланировали картофельные поля. Пришла весна, пора пахать, а негде. Кругом котлованы нарыли, фундаменты заложили, дороги асфальтом затерли. Извелись деревенские с непривычки, издергались, даже огороды не копали. Чего копать? Ты посадишь, а урожай бульдозеры соберут. Праздно сидели на завалинках, беспокоились, ждали неизбежного.
А потом пришла и их очередь. Пригласили в учреждение, выделили жилье, велели срочно собираться.
Легко сказать – тяжело сделать.
Последнюю ночь баба Маня не спала. Тенью бродила по избе, гладила рукой стены, печь, стекла в оконцах, прощалась с матерью, с бабкой, с ребятишками белоголовыми. Она уезжает, они здесь остаются. Они – крестьяне, она теперь – горожанка. На чердак слазила, там посидела. А наутро – тронулись потихоньку. Погрузили на тележку буфет с кроватью, навязали узлы: шли по улице табором цыганским. У кого подушка в руках, у кого стулья, у кого – ходики.
Переехали – сразу стали палисадник копать, заботы ставить, на пустырях картошку сажать. Их, деревенских, за руки оттаскивают, им объясняют, что дом здесь поставят, – какая уж там картошка! – а они в землю вгрызлись – не оторвать.
Переехали – понастроили во дворе сарайчики. Милиция пришла – снесла, а они опять понастроили. Как человеку без сарайчика?
6
Утряслись на новом месте, баба Маня работу нашла, в инвалидной артели. Безрукий диктовал, слепой на машинке печатал, баба Маня копирку в бумагу закладывала. Очень они ее уважали, бабу Маню: без нее и слепой без рук, и безрукий без глаз. Потом работала на стадионе, приносила домой грязные футболки с трусами, отстирывала на руках в ванной, и сохли на кухне огромные трусы, сохли майки с номерами, будто проживала в этой квартире целая футбольная команда.
Живет теперь баба Маня со всеми удобствами, живет – не нарадуется. Комната у нее чистая, светлая, с иконами, на окне занавеска ситцевая, на лампе абажур шелковый, в буфете красной фанеры – стаканы, рюмки, гроздь виноградная из мутно-голубого стекла. В ванной кафель, горячая вода, холодная. На кухне сытым котом урчит холодильник. Довольна баба Маня – нет слов!
С чего бы это? А ни с чего. Разбери ее жизнь, разложи по косточкам – не найдешь со стороны радости, не отыщешь причин. Это у них в семье вековое. Это у них наследственное. Бабка помирала – улыбалась напоследок. Мать помирала – Бога благодарила, что не обошел щедротами, дал ей, недостойной, помыкаться, покряхтеть, чашу до дна испить. Дал ей жизнью ее попользоваться. Так и лежат рядком на кладбище, под двумя холмиками. "Под сим крестом покоится тело..." Рядом место свободное, для бабы Мани. Малое место, да ей и того хватит. Она уместится. Надо, так и ноги подогнет. Придет, посидит на лавочке, помолчит, как побеседует: ограда, скамья, стол под клеенкой, осинка в ногах. И сосед хороший: "Иван Яковлевич Бычков. Учитель". Сидит баба Маня долго, вздыхает счастливо.