Владимир Бешлягэ - Игнат и Анна
– Как это я надоумила? Она сама ушла. Я только сказала, что хорошо бы ей полечиться несколько месяцев. Хоть попробовать… – И порекомендовала знающего специалиста.
– Вот именно! – дурея от радости, восклицает Иосуб и мысленно поздравляет себя с первой победой: «Вот ты и попалась! Сама признаешь, что соперницу убрала. Посмотрим, что там еще у тебя за душой». – Вот именно, говорю, да, еще раз спасибо, что вы ей подсказали подобру-поздорову… – он приникает к самому уху докторши и лихорадочно шепчет, как бы великую тайну ей сообщая: – Я уж давно его подговаривал, чтобы он оставил ее. Они не пара друг другу!
Рита Семеновна в замешательстве – что мог разузнать старичище? Еще хорошо, если пьян…
– Вы с ума сошли, дядюшка Иосуб! – она поднимает сумочку, словно загораживаясь от него. – Они жить друг без друга не могут, они любят!
– Говоришь, любят? – с сомнением качает головой Иосуб Чунту. – Сказала б лучше, любили до недавнего времени. А теперь баста, сгорела дотла их любовь. Посмотри на Игната, на себя не похож, на глазах чахнет… Сказать ли тебе? Хе-хе-хе! – лукаво улыбается старик из-под усов. – Думаешь, я не знаю про ваш уговор с Анной? И еще дурочку валяешь передо мной, стариком! Меня на мякине не подкуешь, нет… – он укоризненно машет заскорузлым согнутым пальцем перед носом молодой докторши, отечески заглядывая ей в очи, отчего она, как маков цвет, заливается краской.
– Вы все с намеками, дядюшка Иосуб. Оставим лучше этот разговор. Я действительно люблю Игната и…
– Во! Вот именно! – встревает Иосуб. – Этого я и ждал от тебя!
– Да постойте же! – чуть не плачет Рита Семеновна. – Я не кончила!..
– И не надо, и никогда не кончай! И так все ясно.
– Я люблю Игната и Анну – обоих! – почти кричит Рита Семеновна. – Их дом, их семью…
– Хе-хе-хе, – раскашлялся Иосуб, снова грозя ей пальцем. – Я тебя уже давно раскусил, еще когда ты поселилась у Иоаны, а у Игната дневала и ночевала…
– Ну и что? Я же ни с кем больше не знаюсь в вашем селе.
– А знаете что? – Иосуб бережно берет ее под руку и отводит в сторонку, словно посекретничать хочет, хотя на шоссе по-прежнему пусто. – Позвольте признаться: мне наплевать! Хотят – пусть живут, не желают – не надо. Они уже сами с усами. А я для них с открытой душой сделал что мог. Теперь и мне пожить хочется. Понимаете меня? Хорошенько пожить! – и он снова жарко ей шепчет в ухо: – Из дому ухожу!.. – И, видя, что она на сей раз верит ему, решительно продолжает: – Уже ушел! Вот здесь, – он хлопает себя по карману штанов, – пятьдесят тысяч как одна копеечка. В город с вами поеду, куплю себе дом…
Рита Семеновна пытается высвободить локоть из его цепких пальцев. Ей послышалась машина из-за холма.
– Знаете, о чем я вас попрошу? Помогите мне, – таинственно говорит Иосуб.
– Чем я вам помогу? – удивляется Рита Семеновна.
– Подыщите в городе комнатушечку…
– Но… как это? Не понимаю…
Действительно, с холма спускается грузовик. Докторша тянется на шоссе е поднятой рукой. Иосуб тащится за ней следом.
– Умоляю! Вот сто тысяч… купите мне дом! Я колхозник-миллионер… я очень старый! Я вам его завещаю. Зачем нам мотаться туда-сюда по дорогам? Что вам здесь делать в глуши?… Заклинаю, оставьте Игната! Навеки… как дочь!..
– Ха-ха-ха! – с облегчением смеется Рита Семеновна, забравшись в кабину. – Вы не сумасшедший, вы симулянт! Ловко придуриваетесь, старый вы прохиндей. Думаете, я не вижу?…
– Увы, увы, я не хотел вас обидеть…
Грузовик отъезжает. Иосуб Чунту семенит за ним, пытаясь словить руку, свешивающуюся из кабины, хоть пожать ее, если не покрыть поцелуями.
Но не успевает.
И остается один на дороге.
2
Через час Игнат дома.
Истерпевшийся от одиночества двор встречает его молчанием. Он так долго дожидался Игната, его размеренной хозяйской поступи, что теперь и радоваться нет сил. Бывало, выйдя к воротам, хозяин прежде всего рассматривал крышу – не сдвинулась ли где черепичина? – а там уж фронтон – не поистерлась ли краска на буквах и цифрах? не проседают ли стены? – но милее всего было ему глядеть на молодые фруктовые деревца в палисаднике перед окнами, десяток яблонь и груш, тоненьких, беззащитных, с гладкими светящимися прутиками-стволами, словно это души его неродившихся деток, которых сказочная черная сила превратила в растения, – не обидел ли их ветер холодный? не обломал ли кто веточку?… Он мог часами любоваться на них – это все были отборные коллекционные корни, он за ними нарочно ездил километров за тридцать вверх в соседнее село к крестному отцу матери, знаменитому на весь свет садоводу, и старик выбрал для него по своему разумению, а потом еще сюда приезжал прививал их, и саженцы поднялись и пошли в рост не по дням, а по часам и вот-вот плодоносить обещают… А тут – еще весной было дело – приходит Игнат в воскресенье под мухой домой и кричит от самой калитки:
– Мэй, ты! Мэй! А ну геть с яблони! Выдеру!
Анна как раз сняла с летней плиты горячие плацынды. Услышала – обомлела.
– Кому грозишь, человече?
– Да вон тому неслуху, младшему! – отозвался Игнат. – Эй, кому говорю! Не рви зеленые груши – живот разболится как раз…
– Какие груши? Какой неслух? – Анна остолбенела вконец.
– Какой? Мальчишка наш. Не видишь? Вон он, тянется, как козленок, за листиком…
Анна выронила тарелку, опустила глаза. Закрыв руками лицо, быстро ушла в дом.
И теперь, войдя во двор, боится Игнат даже глаза поднять. Глядя себе под ноги, идет прямо к калиточке, выводящей на огород. И всего-то она до колен, и мог бы ее с ходу перешагнуть, но нет, он ее старательно открывает и закрывает за собой и идет огородом между оголенных кустов винограда – за домом у него какой ни на есть виноградник – по узкой тропинке и останавливается на краю обрыва.
Внизу величаво раскинулась глубокая, широкая долина Днестра.
Куда ни глянешь, куда ни посмотришь, куда ни бросишь взгляд свой, и туда, до самых дальних лесистых холмов, едва угадываемых в фиалковой дымке, всходящей над водами прямо перед лицом Игната – хоть рукой ее трогай, – всюду долина. Эта безграничность, этот необъятный простор наполнял грудь растерянного, истерзанного одиночеством человека изумлением и каким-то особенным трепетом вечности, сколько бы раз он ни выходил сюда. Игнат глядел прямо перед собой – то ли на желтеющий клочок жнивья на том берегу, оставшийся до сих пор нераспаханным, то ли на раздетые сады на этой стороне, то ли на матово блещущую колею реки, сползающую, змеясь, с верховьев, прячущуюся за голыми верхушками деревьев и снова блещущую сквозь стынущую дымку тумана, чтобы тут же резко свернуть и скрыться за мысом, заросшим ивняком. Небо низкое, хмурое. Справа, где-то вдали, чуть золотится горб лысой горушки – верно, солнце туда укатилось, – а внизу, под берегом, слышно, сигналит кому-то трижды коротко и один раз долго сирена невидимого суденышка, сходящего по Днестру.
Будни как будни, с работой уходят и забываются, А наступает суббота, да как задумаешься, что впереди вечер свободный, а за ним еще целое воскресенье, а между ними долгая одинокая ночь, и всего тебя с головой грусть-тоска затопляет. Черная подколодная тоска, которая повязала его вот уже четыре месяца, с тех пор как ушла Анна и он остался один. Порой ему кажется, что он одолевает тоску. Но это только ему кажется. С некоторых пор она его и на работе хватает. Сегодня, к примеру, подходит Василе-бригадир: «Слышь, Игнат, что это ты камни ломаешь? Мало у нас браку?» «А он с левой ноги нынче встал», – подает голос моторист, молокосос в беретке, его недавно вместо бади Филимона поставили, а того перекинули на другую камнерезку, чтобы впредь не грызся с начальством. Игнат поглядел исподлобья: помалкивай, мол, а то и тебя в брак пущу, – отвернулся и принялся за свое. Его руки сраженными разбуханными ладонями в толстых брезентовых рукавицах, настоящие медвежьи лапищи, как говаривала Анна, двигались споро, подхватывая исподнизу каменный блок, вскидывая над головой и укладывая в ближний штабель, а то и прямо в кузов машины… А если уж совсем становилось невмоготу, он вытягивал из торбы графин – каждое утро приходилось его доливать, – и посасывали помаленьку в очередь с бадей Филимоном, вот ведь душа человек, и того извели… И теперь, когда его поддел этот салажонок в беретке, Игнат вытащил из графина затычку – обломок кукурузного початка, обернутый чистым лоскутом, принял хороший глоток – фу, отрава! – скривился и протянул графин бригадиру – тоже мужик ничего себе, иногда подкидывает Игнату от щедрот своих банку говяжьей тушенки. Им нечего было делить: норму Игнат выгонял, а попроси его – и сверх того выдаст. Чем больше Игнат камни ворочал, тем сильней уставал, и вроде бы тоска отпускала…
После долгого дня в карьере, в его склизких галереях и штреках, где, казалось, вот-вот придавит тебя потолок, – Игнат невольно напрягал спину, ожидая обвала, – его всегда тянуло сюда вздохнуть полной грудью, свободно. В доме он задыхался. И вот он шел садом к обрыву, и его дух и взор отдыхали, впитывая беспредельность простора. Ветер трогал его за плечо, и эта осторожная ласка мало-помалу освобождала его от себя, от всех дрязг и невзгод, которыми его опутывали будни. Это был самый высокий праздник его души, и он так вот стоял над обрывом, и глаза его были светлы и пусты, и это значило, что он отдыхает в эти минуты.