Елена Чарник - Двадцать четыре месяца
– Русский футуризм – это потрясающе провинциальное явление! – говорила она. – Вы видели когда-нибудь Бурлюка? Это запредельно по заштатности! Это своеобразие, которое достигается тем, что ты сидишь в своей Харьковской или Тамбовской губернии и на сотни километров от тебя ни одного художника.
– Он учился за границей. В Мюнхене, кажется…
– А что Мюнхен? Центр европейской живописи?
– Он вроде и в Париже… И Мюнхен, он вообще…
– Не перебивайте меня, Саша. Не сбивайте с мысли. И Мюнхен тут тоже всплыл показательно. Вы вспомните Маринетти с визитом. Провинциальный писатель обучал футуризму провинциальных художников. Где теперь этот Маринетти? Что было ждать от этих бурлюков, если еще в 14-м глотали все, что им в разинутые рты швырнет этот фашист. А то, что было потом, – это вообще кошмар. Русские художники заслужили свой соцреализм, как никто. Вы поезжайте в Русский музей. Они там носятся теперь со своим авангардом, как дурень черт знает с чем. Стараются доказать иностранцам, что весь их дизайн произошел от русского авангарда. Ну-ну… Там зато теперь ясно виден рубеж: эпоха модерн с прекрасным разнообразием художников, а дальше – мэтр со ученики. Малевич и КО: шаг влево, шаг вправо – расстрел. Они себя сами построили еще до того, как их Сталин построил.
– А Гончарова? – спрашивал Саша. – Шагал – тоже русский авангард.
– Шагал – это французская живопись. И они и уехали. Шагал от Малевича с маузером и уехал. Это же не живопись, это НИИ с четкой иерархией: старший научный сотрудник, младший научный сотрудник.
– Наверное, периодически нужны такие НИИ? Они и раньше образовывались.
– Но это было самым пакостным. Пикассо сидел у себя в мастерской и работал, никого к себе в ученики не звал. А тут пожалуйста – все педагоги!
– У Филонова тоже были ученики… Филонов же не…
– Были ученики, Саша, были. И Филонов, как вы говорите, – “не”. Но все равно гаже направлений и объединений ничего нет.
***
Неожиданно для него его жизнь стала ощущаться устоявшейся, размеренной и постоянной, несмотря на то что он всего лишь неразумно проводил отпуск, тратя его не на отдых, а на дополнительный мелкий заработок. Он перестал ездить на пляж с Вадькой. Это было для него сложнее, чем добиться отпуска в фотосалоне. Огромной сложностью для него было отказывать в просьбе. А бизнес с Вадькой был по-настоящему бизнесом, в основном для Вадьки, для него же – длительным выполнением Вадькиной просьбы, проявлением дружбы. Но его понесло куда-то в сторону от собственной жизни, в сторону такого спокойствия, в котором тополь переставал бывать то живым то мертвым, а оставался деревом за окном, частью помещавшегося в окне пейзажа. По воскресеньям он приводил на раскопки дочку. Ей понравилось выкапывать бусины из земли, и она соглашалась со взрослыми, предлагавшими ей стать археологом, когда вырастет. Ей повезло, и она нашла не замеченную взрослыми в углу раскопа совершенно целую плошечку. Это был масляный светильник. “Такой, как были у жен, и опоздавших на брак, и у успевших”, – сказала Валентина Федоровна.
Но к концу его отпуска в фотосалоне, о котором он почти сознательно “не помнил”, вся эта размеренность рухнула. Он поссорился с Валентиной Федоровной. Серьезно и навсегда. Вышел спор между руководством музея и киевским начальством о том, чтобы передать большинство находок для хранения в Киев. Валентина Федоровна была глубоко возмущена. Она была категорически против отправки находок в Киев. Митинги-соло по этому поводу она устраивала и во время работы, и после, когда Саша с Лизой сидели у нее на древнем кожаном диване с чашками чая в руках. Выступления против киевского начальства перешли в возмущение вообще против власти Киева и непробиваемой хохлацкой тупости, а заодно против существования неправдоподобной страны под названием “Украина”.
Это ее выступление вдруг сильно задело Сашу. При привычной своей толерантности он не выносил никаких реплик, мало-мальски задевающих национальное, а уважение к Украине и украинцам он, крымчанин, вынес не только из своей по отцу принадлежности к ним, но и основывал на укоренившемся в детстве уважении к крестьянскому труду, проводя в украинском селе часть каникул. Саша сказал:
– Бывает тупость начальников, но не украинская, не хохлацкая тупость. И страна Украина возникла не по чьему-то правительственному желанию. Она образовалась сама, так пошла история.
– Нет такой страны, – говорила она, – а если есть, то никакого отношения к Крыму она не имеет! Крым завоеван русской кровью. Это все хрущевский размах: Крымом больше, Крымом меньше. А теперь сиди под этими кретинами… Саша, вы не лезьте в то, чего не понимаете.
– Я не понимаю только, как вы, с вашим уровнем знаний, не понимаете таких простых вещей. Вы же выкапываете древние культуры, вы-то лучше всех знаете, что такие вещи, как “есть такая страна”, “нет такой страны”, мало от кого зависят.
– От меня не зависит, но мне с ними жить, мне, а не Хрущеву приходят теперь “вказивки” из Киева!
– И насчет “русской крови”: рекрутские наборы проходили по всей империи, так что сколько там было русской, сколько украинской и другой – никто не сосчитает.
– Вы мне еще будете про “национальный гнит” рассказывать! Не читайте Винниченка на ночь! Саша, убирайтесь лучше с моих глаз! Я о вас гораздо лучше думала. Будет очень хорошо, если вы здесь вообще больше не появитесь.
Лиза, в разговоре совсем не участвовавшая, даже привстала с дивана, так ее это потрясло: она не представляла себе, что из-за такой мелочи, такой отвлеченной вещи, как политический, даже полуполитический, спор, можно порвать с человеком отношения. Но Саша прекрасно представлял, что происходит. Он видел, что Валентиной Федоровной движет упорство, возникающее иногда в ссорах, из-за которого ссора уже не может остановиться. Такое упорство, инерцию озлобленности, по которой так и хочется двигаться в эту сторону дальше, доводя ссору до тупика, он видел у жены, когда их брак двигался к разводу. Валентине Федоровне сейчас казалось, что она распознала в нем что-то настолько ей чужое, что больше его рядом с собой терпеть не сможет.
Он вышел из ее дома. За ним молча выскочила Лиза. Она не задавала вопросов: скорее всего, просто не знала, о чем спросить. Ему стало очень жаль Валентину Федоровну, того, как теперь она будет совсем одна со своими деревьями, как будет завтра снова выковыривать черепки из-под разрытых древних стен и опять сама доставать для себя из колодца воду, которой он уже привык наполнять все ее ведра с вечера. Впрочем, подумал он, может быть, время перерыва на общение у нее закончилось и ее одиночество снова требует своей абсолютной полноты.
Они шли с Лизой медленно вдоль обрыва. Под обрывом внизу лежал мертвый дельфин, уже почерневший и раздувшийся. Люди купались невдалеке от него как ни в чем не бывало. Саша услышал, как мальчик, идущий рядом с матерью по музейной части раскопанного города с экскурсией, сказал: “Мама, мне очень жалко дельфина”. Он подумал, что ему уже было сегодня “очень жаль”, и усмехнулся, вспомнив дурацкий анекдот то ли про Робин Гуда, то ли про Вильгельма Телля, в котором некто, попав стрелой не в яблоко, а как раз в голову человека, на чьей голове яблоко находилось, сказал: “Sorry”, и удивился легкодоступности своей головы любой ерунде.
Выйдя за музейную калитку, они, как всегда, пошли в сторону Лизиного общежития. В скверике возле общежития они присели на скамейку, поскольку Лиза сказала, что хочет курить. Сигарет с собой у нее не было – она не была постоянной курильщицей, – и Саша сходил за ними в киоск. Сам он курить не хотел. Он смотрел, как она курит, взрослея, и представлял себе, какой она со временем станет бойкой северной теткой, смотрящей неглубоко, но всегда четко знающей свои права и умеющей настоять на их осуществлении. Он видел, как такие продавливаются вперед у южных билетных касс, обращаясь к впереди стоящим: “Молодые люди, дайте пройти с ребенком!” Как, кормя своих детей в кафе и чебуречных, уговаривают их съесть хотя бы “помидорку”. Слово “помидорка” было для него опознавательным знаком человека, к которому он не приблизится никогда в жизни, разве что тот будет тонуть или гореть в пожаре. Для него употребление подобных слов означало полное пренебрежение сутью всего вокруг (в частности – плода с его растительной историей, формой, запахом и предназначением быть съеденным с благодарностью) и настроенность на голое пожирательство. Ему захотелось, чтобы Лизино взросление пошло по другому пути, и теперь стало жаль и Лизу. В этот момент она сказала:
– Тебе надо что-то делать с собой, со своей жизнью что-то делать. Ты посмотри, ты же опускаешься, ты уже опустился. Я слушала, как ты общаешься с Валентиной. Для тебя, ну, в общем, есть вещи, которые для тебя важнее, чем ты. Я, может, не очень ясно говорю, но тебе нужно уезжать отсюда. Ты дохнешь тут, если уже не сдох.