Леонардо Шаша - Палермские убийцы
Кастелли отозвал в сторонку Мазотто и Кали, и они посовещались. Потом он вернулся и объявил, что плату им обеспечивает князь Джардинелли. Последовало недоверчивое молчание, а затем — залп насмешек. Всему Палермо было известно, что князь Джардинелли промотал все свое состояние; откуда бы ему взять по три тари в день на двенадцать человек? Трудно было также предположить, чтоб кто-либо доверил ему выплату: он прибрал бы денежки к рукам либо тут же растратил на собственные удовольствия.
Новое совещание с Мазотто и Кали, а затем сообщение, после которого, как выразился Д'Анджело, «мы унялись». «Лицо, стоящее над вами, — князь Сант'Элиа». Но все-таки унялись они не сразу, а продолжали спрашивать, какой же интерес князю Сант'Элиа, богатейшему и глубокоуважаемому сенатору Итальянского королевства[8], устраивать такую заварушку. Но Кастелли ответил, что им об этом думать нечего, это дело «больших голов», то есть людей умных, сведущих и могущественных. И поскольку рекруты «большими головами» не были, но кое-какое чувство сожаления к Бурбонам все же питали, Кастелли счел нужным добавить к их сведению: «Это затеи бурбонские». «Когда дело объяснилось, — продолжает Д'Анджело, — все согласились на уговор, и нам стали платить, начиная прямо с того воскресенья и по самую среду, когда меня арестовали». Нет ничего невероятного в том, что никто не задумался о гнусности дела, за которое взялся, не воспротивился, не отступился, в том числе и сам Д'Анджело, позже на свой лад удрученный до такой степени, что не осмеливался тратить полученные деньги. Ничего невероятного, если учесть, что, по подсчетам одного служащего палермской квестуры, в наши дни за убийство человека достаточно заплатить двести пятьдесят тысяч лир, что вполне соответствует тогдашним трем тари, — ведь деньги нынче легки и тратят их с легкостью.
Последовало еще несколько встреч, но приказа все не поступало, так что некоторых даже стала тревожить совесть за те три тари в день, что они получали, не «сослужив службы» тому, кто их выплачивал. Наконец вечером первого октября Кастелли заявил: «Сегодня будем глушить рыбу», то есть состоится бойня наподобие того, как забивают тунца, когда идет косяк.
В час вечерней молитвы по распоряжению Кастелли к зданию финансовой управы явились Д'Анджело и Термини (куда отправились остальные две группы, Д'Анджело не знал). Не выходя за пределы квартала, они трижды выполнили приказ Кастелли. Д'Анджело и Термини разыграли между собой в чет и нечет, кому начинать. Жребий выпал Термини. Д'Анджело должен был расправиться со вторым; он оказался трусливее своего сообщника: подошел к жертве с просьбой дать понюшку табаку. Третий приходился на долю Термини, но Кастелли снова назначил черед Д'Анджело — быть может, чтобы проучить его.
Подлинность фактов и имен одиннадцати исполнителей в рассказе Д'Анджело не подвергалась сомнению, а вот имя главного организатора показалось совершенно неправдоподобным. Точнее, поверили, что Кастелли, по соглашению с Мазотто и Кали, действительно назвал это имя, но лишь для того, чтобы оно послужило гарантией выплаты и ширмой для истинного главаря. Разумеется, Кастелли отрицал все до последнего слова и до последнего дня. Так же вели себя и остальные. В результате сложилось мнение, что князь Сант'Элиа стал четырнадцатой жертвой — не ножа, а клеветы. Так обстояло дело к моменту процесса над двенадцатью преступниками; так считал и прокурор Джакоза, поддерживавший обвинение. Но горячность, с которой он в своей обвинительной речи отвергал подозрение, что князь Сант'Элиа мог приложить руку к этим преступлениям, как раз выдает подспудное стремление избавиться именно от этой догадки, неотступно тревожившей его.
Как бы то ни было, с признанием Д'Анджело и арестом остальных одиннадцати соучастников расследование событий 1 октября можно было считать законченным, по крайней мере со стороны полиции, хотя королевские карабинеры его еще продолжали, вероятно самостоятельно. Об этом можно догадаться по рапорту «О преступлениях и происшествиях, которые имели место в Палермо и его окрестностях с 1 по 15 октября 1862 года». В этом рапорте «покушения» вечера 1 октября распределены следующим образом: Анджело Д'Анджело приписываются нападения на Альбамонте, Северино и Фацио; Сальваторе Фаваре (и «остальным тринадцати») — на Аллитто, Пипиа, Сомму, Патерну и Фьорентино; ранения Мацце, Мире и Соллиме нанесены неизвестными. Тот факт, что, по расчетам карабинеров, наемников было не двенадцать, а тринадцать, объясняется появлением в рапорте еще одного — тринадцатого — имени, некоего Джузеппе Ди Джованни, «который подозревается» в нападении на скульптора Баньяско и в «участии в других нападениях, имевших место в различных пунктах города вечером 1 октября». Имя этого Ди Джованни начисто отсутствует в судебных документах, и это непонятно, поскольку в рапорте ясно сказано, что этот человек предоставлен в распоряжение следователя по данному обвинению. Не понимаем мы и другого (вернее, великолепно понимаем, ибо в наши времена видывали вещи и похуже): каким образом карабинеры 15 октября могли не знать того, что квестуре и судебным органам было известно уже 3 октября, а именно всего, что рассказал Д'Анджело.
Процесс состоялся довольно скоро: 8 января 1863 года уже открылись прения в суде присяжных. Председателем был маркиз Мауриджи, советниками — синьоры Прадо, Пантано, Мацца и Кальвино; защитниками обвиняемых — адвокаты Пьетро Кальваньо, Агостино Тумминелли и заместитель адвоката по делам неимущих Джузеппе Салеми-Паче; старшиной двенадцати присяжных (с двумя запасными) — некто Делли. Обвинение поддерживал, как уже указывалось, генеральный прокурор Гуидо Джакоза.
Зал заседаний, говорилось в криспианской[9] газете «Предвестник», «был переполнен», в публике царило «лихорадочное ожидание». Одиннадцать обвиняемых (разумеется, «с печатью порока на свирепых лицах») сидели на одной скамье; Анджело Д'Анджело был помещен отдельно из опасения, что остальные забьют его наручниками или загрызут до смерти. Весь процесс был основан на его показаниях, на его обвинениях, «добровольность и неизменность которых, — говорилось в заключении следователя, — придают им характер истинности, что подкрепляется правдоподобием сообщенных фактов и их соответствием происшедшему; их естественным, простым и связным изложением, сочетающимся с подтвержденными следствием доподлинностью и очевидностью ряда второстепенных обстоятельств; отсутствием противоречий и колебаний со стороны свидетельствующего, его твердостью и выдержкой на очных ставках с другими обвиняемыми, которые его поносили и проклинали; а с другой стороны — поведением этих последних, их путаными ответами; полнейшей несостоятельностью всех тех оправданий, которые они пытались себе приискать и которые, наоборот, послужили вящему изобличению их виновности, каковая виновность к тому же устанавливается другими особыми фактами, в том числе — перехваченной запиской, написанной Мазотто в тюрьме, найденным в доме у Онери ножом запрещенного образца с запекшейся на нем кровью, а также попыткой Сальваторе Джироне скрыться от ареста».
Из этого отрывка видно, как мало было собрано улик и доказательств против одиннадцати обвиняемых: признание Д'Анджело о самом себе и соучастниках, последовательность его показаний и спокойствие на очных ставках с другими обвиняемыми — и больше ничего, что могло бы засвидетельствовать их виновность. Что же касается «особых фактов», упоминающихся в заключении следствия, то таких по существу и нет. То обстоятельство, что Сальваторе Джироне пытался избежать ареста, удирая по крышам, вовсе не говорит о его виновности именно в данном деле. Когда в дом, подобный дому Джироне, стучится полиция, совершенно естественно возникает страх ареста и более чем естественна попытка улизнуть — особенно если ты невиновен. А найденный в доме у Онери нож под названием «козлиный резак» с пятнами крови мог попросту означать, что он был употреблен по своему прямому назначению (тогда ведь не существовало возможности установить, человеческая это кровь или козья). Что же касается таинственной записки Мазотто, то текст ее у нас перед глазами, и можно истолковать его как напоминание некоему Гаэтано, что вечер 1 октября он провел вместе с Мазотто.
Разумеется, алиби ни у кого не было. А у тех, кто, как Мазотто, пытался им заручиться, оно легко рухнуло. Но это был один из тех процессов, для которых предписывается перенесение судопроизводства в другое место ввиду «законного подозрения»[10]: никто в Палермо не сомневался в виновности подсудимых, общественное мнение было против них, даже в зале суда имели место шумные проявления негодования. Поэтому понятно, что к глубоко укоренившейся традиции сицилийцев уклоняться от дачи каких бы то ни было показаний присоединялось нежелание ввязываться в дело, вызвавшее омерзение как в имущих классах, так и в народе. Да к тому же если бы — при всеобщей убежденности в виновности подсудимых — и нашлись добросовестные свидетели защиты, то их воспоминания неизбежно оказались бы противоречивыми, они путались бы даже наедине с самими собой и уж подавно — в присутствии полицейского или перед судебным следователем. В общем, это был отнюдь не беспристрастный процесс. Однако, даже если отнести некоторые моменты в пользу подсудимых, у нас все же не возникает никаких сомнений в их виновности.