Владислав Баяц - Книга о бамбуке
Еще вот о чем хочу поговорить с тобой: спрашивал ли ты когда-нибудь себя, что означает иметь успех, а особенно — что означает быть успешным властелином? Не является ли власть худшим проявлением личной неудовлетворенности, неудачи в примирении с собой? Самые твердые (а на самом деле — и самые жестокие) властители — несчастнейшие люди на свете. Свое неясное беспокойство они пытаются изжить в борьбе за власть.
Еще скажу, что правда о несбывшейся жизни познается только на смертном ложе. Те, кто не понимают этого даже тогда, последнее, что ощущают перед тьмой смерти — странную горечь на губах. Они не знают, что эта горечь — несчастье. А счастье? Счастье всегда достигалось самыми неожиданными средствами: рукой на животе роженицы; в меру глубоким половником, погружающимся в кастрюлю с супом; твоим словом, сказанным другим; взглядом на небо, на котором падающая звезда чертит свой исчезающий след… Немного таких мудрых людей, кто из своей повседневной жизни даже и не пытается вынести на поверхность то, что им кажется важным. Ибо обычные вещи велики настолько, насколько мы их считаем важными и значимыми, и их не надо выделять из других. Все маленькие вещи одинаково прекрасны, нужно лишь связать их без узлов в шелковую нить и смотать в клубок.
Оттуда, откуда я смотрю на тебя, все, что ты видишь, выглядит совсем иначе. Битвы — бессмысленная погоня за ветром. Те, кто считают себя большими, так же малы или велики, как и все остальные. Когда Обуто обходил рощи, он восхищался не воображаемыми формами и особенностями бамбука, а тем, что в нем видел, и тем, что о нем знал. Именно то, что он видел и знал, а другие — нет, и отличало его от остальных. Он стремился к тому, что было здесь, вокруг него, небольшое, простое, повседневное, не существующее вне той жизни, которую он вел.
Если человек не найдет себя вокруг себя, лучше бы ему и не быть. То, что вокруг, — всегда близко, иногда слишком близко, чтобы мы его узнали.
Кагуяхимэ
V
«Покончил ли я со своей прежней жизнью? — спрашивал я себя, стоя перед закрытой дверью монастыря Дабу-дзи. — Уверен ли я, что прошлое останется в прошлом?» Конечно, я не был уверен. Я бы хотел, чтобы так было, и был убежден, что желание забыть исполнится легче, если я скажу себе, что прошлого нет. Но как быть, если оно есть? Я искал путь, который не отрицал бы существование того, что уже произошло, но при этом примирил бы остатки прошлого с волей к достижению неведомой мне цели. Я искал того, что меня ждет. Выбрать из уже известного — не было бы решением. Я должен был позволить новому познанию очистить меня от гнили, которая, как паутина, расползлась в моей душе.
Вот в таком состоянии я стоял перед большими деревянными воротами Дабу-дзи.
Их открыл кто-то, кого я не увидел. А может, они и сами открылись? Передо мной лежала тропинка, посыпанная галькой и ограниченная по сторонам молодыми бамбуковыми стволами, которая вела к галерее одной из построек. Я остановился на широкой лестнице со скамьей. Выше начиналась галерея, блистающая чистотой, построенная из темных гладких досок. Я снял шляпу, развязал пояс, сбросил со спины мешок и положил все это перед собой. Ударил молотком в гонг, стоящий на подставке, чтобы оповестить о своем присутствии, вытащил бумагу с прошением, а потом, сидя на скамье, согнувшись, опустил голову на руки, которые лежали на мешке. В этом положении я ждал, чтобы кто-нибудь появился. Я провел так больше двух часов, не смея пошевелиться, прежде чем услышал приближающиеся ко мне шаги. Не поднимая головы, я увидел руку, которая взяла мое прошение. Голос спросил меня:
— Кто ты?
— Меня зовут Цао, и я хотел бы стать здесь унсуи.
— У какого роси ты учился раньше?
— У меня не было никакого учителя, кроме моей воли.
— Подожди немного. — И он отошел.
Я оставался в той же позе еще несколько часов, пока не появился другой старейшина монастыря.
— В этом монастыре достаточно учеников, и мы не можем тебя принять.
Я был упорен. Не шевельнул ни пальцем. Я знал, что они испытывают мою выдержку и волю и не спускают с меня глаз. Боль в пояснице, коленях и пальцах усиливалась. В конце дня передо мной появился первый старейшина.
— Здесь строгая дисциплина. Лучше иди в другое место.
Для меня, начинающего, другого места быть не могло. Отступи я сейчас, об этом быстро узнают все, и ни один монастырь меня уже не примет.
Боль становилась невыносимой. Но я сохранял свою неудобную позу. Нивадзуме, помимо неподвижности, подразумевает и полную тишину. Я не отвечал ни на одну из обидных фраз, сказанных мне. Стоило проронить хоть слово, и я был бы немедленно изгнан из двора, чтобы никогда больше не быть пропущенным через сёджи.
Наступил вечер. Я уже не чувствовал своего тела. Я думал, что вот-вот рухну. Ко мне подошел один из хозяев и поставил передо мной миску с рисом. Медленно, чтобы не выдать своей боли и страха неизвестности, я распрямился и съел ужин. Сразу после этого принял прежнюю позу. На этот раз я ждал недолго. Мне было сказано, что я могу переночевать в танкарё, а наутро должен покинуть монастырь. Тонкая подстилка из тростника, которую я получил, показалась мне такой удобной, что я заснул тотчас, как только улегся на нее. Я не видел ни снов, ни кошмаров. Просто уснул, а в следующий миг, когда проснулся, было уже утро. Немедленно свернул футон и вернулся на свое место, приняв позу просящего, не подчинившись вчерашнему приказанию покинуть сад. Немного привыкнув к боли в теле, я уже легче переносил ожидание новых испытаний. В полдень я получил ту же порцию пищи, что и вчера. Ближе к вечеру вся прежняя боль исчезла, притуплённая отеками на руках и ногах. Я чувствовал, что и лицо у меня опухло и отекло. Монастырский старейшина появился еще раз.
— Поскольку кажется, что твое желание искренне, мы разместим тебя в танкарё. Но не думай, что теперь все закончилось и твои испытания станут легче. В любой миг может случиться, что мы тебя выгоним.
Я провел следующие четыре дня запертым в комнате. Я видел только руку, которая ставила полную и убирала пустую миску. Мое пребывание в танкарё означало, что я получил лишь временное разрешение находиться в этом замкнутом пространстве. Настоящие испытания мне еще только предстояли. Все время я должен был проводить в сидячем положении, несколько более удобном, чем предыдущее, и сосредоточиться на себе и своем внутреннем мире. Прекращать дзадзен я мог лишь тогда, когда приносили пищу. У меня было право на несколько часов сна ночью, но я почти все время тратил на дзадзен. То отягчающее обстоятельство, что раньше у меня не было учителей, а лишь опыт, переданный некоторыми мудрыми людьми, не оставляло мне выбора — я должен был показать до конца свое желание остаться. Другой проблемой была моя неопытность в проведении дзадзена: я не знал, что он должен во мне вызвать, что изменить и к чему привести. Чужих рассказов было недостаточно. Поэтому я пытался быть, насколько возможно, собранным и не отягощать себя ненужными мыслями. У меня было достаточно времени, чтобы, как я знал из чужого опыта, что-то исполнилось. Первые два дня в голову лезли разнообразные мысли, которые меня сильно расстраивали. К счастью, я всегда вовремя вспоминал, где я и зачем. Через некоторое время я нашел выход — стал вспоминать все поступки и движения, совершенные мной перед монастырем и в монастырском саду. Вспомнив все подробнее, я неожиданно обнаружил, что сам отворил дверь монастыря. Я слегка ее коснулся, и она открыла мне роскошный вид. Дело в том, что Дабу-дзи располагался на горе Сито, точнее — на последней ровной площадке перед самой вершиной. Когда большая дверь отворилась, взгляд мой упал на растения и тропинки над храмом, которые словно вырастали из крыш монастырских строений. Стояла почти полная тишина. Утренние птицы уже пропели и теперь были заняты своими дневными делами. Слышно было только журчание ручья, который быстро спускался на эту площадку с горного склона, чтобы замедлить на ней свой бег и, словно спесивая птица с роскошным оперением, важно показать свою красоту, а затем, сказав: «Ну вот, вы видели, каким я могу быть», поспешить дальше, будто где-то внизу его ждет важная встреча, на которую он уже сильно опаздывает.
Шагая под охраной бамбука к галерее дзэндо, в миг, когда на меня не смотрели эти постоянные стражи, я увидел перед главным входом в зал для занятия дзадзеном статую королевского хранителя храма в позе ожидания опасности, с устрашающе полуоткрытым ртом и глазами, устремленными на пришельца. Окно дзэндо возле него имело деревянную раму в форме языка пламени. Должно ли было все это отпугнуть нежелательных посетителей или же устрашить нетвердых в своем желании остаться здесь?
На галерее около места, где я сбросил с плеч мешок, за большим гонгом, висевшим вместе с деревянным молотком на своей подставке, располагался холст с крупными, каллиграфически выписанными иероглифами, красивыми, но мне незнакомыми. Я подумал тогда, что все незнакомое кажется пугающим. Незнание рождает страх.