Вячеслав Рыбаков - Наши звезды. Се, творю
– Вероятно, именно уяснив этот факт, – сказал Гинзбург, – в России так полюбили сдирать со всех рубашки и наряжать в гимнастерки единого образца.
И тут грянул гром.
От смущения Сима вспыхнула, как маков цвет, но сдерживаться не стала.
– Дядя Миша! – звонко отчеканила она. – А если вам ни с того ни с сего на каждом шагу будут пенять, что евреи гоев за людей не считают? Вы небось ответите: спасибо за конструктивную критику, господа, мы исправимся? Нет, вы скажете: черносотенцы! Фашисты! А сами? Это разве честно? Разве справедливо? Какого ответа вы ждете?
Тишина ударила такая, что, если чуток поднапрячься, можно, наверное, было бы услышать, как далеко-далеко, на полстраны южнее, в Газе, торопливо клепают очередной “кассам”.
– Серафима! – почти выкрикнула Руфь. Лицо ее пошло красными пятнами.
Общее остолбенение разрушилось.
Тетя Роза покачала головой.
– Какая советская девочка у вас растет, – сказала она.
– Благодарю, – очень ровным голосом ответила Сима. – При всем желании вы не могли бы мне сказать ничего более приятного.
О Господи, ошеломленно подумал Кармаданов. Вот же приехали. И как быстро-то, в пару реплик; икнуть не успели, и уже – привет.
А у дочки при слове “советский”, наверное, кадры выкачанных из сети старых фильмов перед глазами плывут. Счастливое детство, пионерские зорьки средь колосящихся полей и под вражьим огнем – бескорыстная нерушимая дружба… Но он сильно подозревал, что у доброй, гостеприимной, хлебосольной тети Розы то же самое сочетание звуков вызывает перед мысленным взором единственно Сталина в парадном мундире: погоны блещут, усы торчат, в одной руке истекающая кровью голова Михоэлса, в другой – подписанный приказ о депортации евреев в Сибирь, которого никто никогда не видел, но в который не верят одни антисемиты.
Конечно, ведь спокон веков было и, наверное, вовеки будет, потому что у человека так мозги устроены: наш миф – это священная спасительная истина, ее нужно любой ценой донести до заблудших людей, до всех и каждого, а то они ничего не понимают и, конечно, пропадут; а чужой миф – это кошмарное заблуждение, замешанное на подлом, корыстном обмане и всегда приводящее к кровавому подавлению несчастных инакомыслящих.
Охо-хо…
Гинзбург тяжело поднялся.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал он.
Ужин завершился в молчании, и до самой ночи никто и словом не обмолвился о случившемся кремневом ударе с искрой; хозяйка была ласкова с Симой, как никогда, а девчонка ходила шелковая, тише воды, ниже травы, и отвечала только: “Да, тетя Роза…”, “Хорошо, тетя Роза…”, “Спасибо, тетя Роза, тода раба…”
И лишь когда все улеглись, Кармаданов, всегда заходивший к Симе пожелать спокойной ночи, присел рядом с ее раскладушкой и вместо обычных слов тихо сказал:
– Никогда больше так не выступай.
– Почему? – тихо спросила она.
– Потому что…
Он запнулся. Нельзя было ей сейчас не объяснить. Но для этого сначала надо было четко понять самому.
Стало тихо. Смутно громоздились стеллажи библиотеки покойного мужа тети Розы.
– Знаешь… – мягко начал Кармаданов. Сима с подушки глядела ему в лицо неотрывно, не мигая. – Есть во Вселенной такие черные дыры… Ты знаешь, конечно. Если туда что-то попадает, вырваться уже не может. Хоть надорвись, хоть на мыло изойди. Добрый ты, злой, честный, подлый – дыре все равно. Между людьми есть похожие… черные мертвые зоны. Никогда наперед не знаешь, где зона начинается и где кончается, потому что трудно сразу сообразить, где кого ранили и у кого что болит. Но соображать надо обязательно, потому что… Потому что оттуда, из этой мертвой зоны, ни единый звук, ни единый лучик света не в состоянии прорваться. Можно сидеть вот так рядышком – но к тебе от меня или от меня к тебе не дойдет ничего. Просто ничего. А если дойдет – совсем не то, что от меня ушло. Совсем не то, что я послал. Черное превратится в белое, “да” в “нет”… Это всегда бывает, когда у одного болит одно, а у другого – другое. Люди понимают друг друга, только когда говорят о том, что у них одинаково болит, либо о том, что у них одинаково НЕ болит. В мертвую зону нельзя лезть, поняла? Ничего не добьешься, только прибавишь боли. А ее и так в мире видимо-невидимо.
Сима помолчала. Кармаданов думал, что она, когда дозреет наконец нарушить молчание, скажет что-нибудь детское, звонкое, заведомо правильное, например: “Но ведь он первый начал!” Но Сима спросила:
– А как ты думаешь, па… Между русскими и евреями эта зона увеличивается или уменьшается?
У Кармаданова перехватило горло.
Порой ему казалось, что зона увеличивается; тогда от безнадежности и тоски ему хотелось выть.
– Не знаю, дочка, – сказал он. – Поживем – увидим.
Она кивнула понимающе, как взрослая.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
А назавтра их то ли осчастливили, то ли выставили под безупречно благовидным предлогом. Через кого-то из бесчисленных знакомых тетя Роза во мгновение ока купила им в подарок семидневное пребывание в Эйлате – не в “Царице Савской”, конечно, много скромнее, но для Кармадановых так было и лучше, они не любили роскоши и не были к ней привычны, ощущая себя тем более неловко, чем гуще сверкали апартаменты. “Надо же вам поплавать в настоящем теплом море, – сказала тетя Роза. – Сколько можно людей пугать на здешнем пляже. Вы же не шведы в отпуске, а родственники почти что дома. И новые места посмотрите, и своим кругом отдохнете, а то что вам каждый вечер на старуху любоваться…”
В общем, сказано все было исключительно душевно и заботливо – и, быть может, зря Кармаданов не мог отделаться от молчаливого подозрения, что просто-напросто им после инцидента решили дать время малость охолонуть.
Так случился Эйлат.
И на четвертый день их сибаритства в этом маленьком, густо заселенном Эдеме, стоило Кармадановым взяться за вилки, в ресторанный зал, где завтракали немногочисленные разоспавшиеся чуть ли не обеда постояльцы, вошел и замер у порога, озираясь, Гинзбург – в белых штанах и белой рубахе навыпуск, расстегнутой до половины волосатой груди, в модных солнцезащитных очках, такой пляжный, что дальше некуда. Кармаданов сразу отложил вилку; в животе у него екнуло, а в голове мелькнуло: ага, передумал. Иначе зачем бы? Он приветственно помахал Гинзбургу рукой, тот их заметил и решительно пошел между столиками. Руфь и Сима как-то одинаково подобрались.
– Доброе утро.
– Доброе утро!
– Бокэр тов, дядя Миша. Хаим авра нсиатха бшалом?
– Батюшки мои! Отлично доехал, Сима, отлично, спасибо… Но какие успехи в иврите у советских детей! Только тех, кто любит труд, октябрятами зовут…
– Дядя Миша! Вы теперь меня навечно зачислите в списки части?
В общем, встреча сотворилась лучше некуда – будто старые друзья, лишь после ужина расставшиеся и уже малость соскучившиеся по веселому общему трепу, с утра вновь уселись за один столик.
И вот они отдыхали вместе уже третий час.
Купалась Сима минут двадцать, так что Руфь, приподнявшись на локте и приставив ко лбу ладонь, принялась высматривать дочкину голову в воде – не столько тревожась всерьез, сколько потому, что так надо. Идише мама. Тут никто не забалует, ни дети, ни взрослые. Когда Сима, наплескавшись и, похоже, заскучав в одиночестве, нога за ногу двинулась назад, Руфь сразу заметила ее попятное движение и успокоенно легла вновь.
Один из парней, видимо, обративший внимание, на каком языке переговариваются соседи, не выдержал и, когда дочка проходила мимо, позвал на безупречном, лишь интонационно чуть странном русском:
– Девушка! А девушка!
Сима обернулась – вполоборота, небрежно и свысока, словно маленькая царица Савская:
– А?
– Вы из России?
– Да.
– И как там?
– Хорошо. Медведи по улицам ходят, – дружелюбно поведала она.
Парень то ли и впрямь не расслышал, то ли решил продемонстрировать остроумие, а вдобавок – знание российской жизни и российского сленга:
– Медведев по улицам ходит? – ахнул он, звучно шлепнув себя ладонями по голым коленям. – Да он храбрец! А кого же возят в членовозах?
Сима вся повернулась к нему.
– Учителей, – откровенно сказала она. – Вот у меня мама литературу в школе преподает, так ей положен “майбах”. И шофер каждый день спрашивает, к какому уроку завтра подавать…
Гинзбург спустил кудрявые ноги на песок, сел и повернулся к Кармаданову.
– Жарконько. Пожалуй, тоже пора освежиться, – сказал он. – Не составите компанию, Семен?
Кармаданов подумал: вот оно. Похоже, Гинзбург отчего-то хотел говорить наедине, и что тут может быть лучше купания вдвоем? Правда, сейчас Кармаданов лучше бы послушал беседу девочки с новобранцами. Они уже трепались, как старые друзья, будто всю жизнь в одном классе проучились, и сверкали друг другу улыбками. “Вон видите, в конце набережной экскаватор? – спрашивал другой парень, не тот, что заговорил первым, и показывал вдаль; там действительно велись какие-то работы (может, гостиничная канализация лопнула?), и тяжелый механизм периодически дергал вывернутым в небо блестящим жилистым локтем и вываливал в воздух черные комья выхлопов. – Это я там вчера два шекеля потерял. Теперь ищут…” – “А как же шабат?” – со знанием дела спрашивала Сима. “Так два шекеля же!”