Александр Иличевский - Пловец. Авторский сборник
Кропин предложил всем по очереди произнести какой-нибудь тост, суровый Готфрид поднял бокал и произнес: «В России чем суровее климат, тем шире сердца». А два-три журналиста один за другим сказали, что ждали увидеть здесь мало думающих советских функционеров, но ожидания их не оправдались, и они теперь знают, как много здесь на краю земли приятных и образованных людей.
На что Кропин, вдохновленный комплиментами, вдруг неожиданно сказал, что у него есть еще и хобби, причем он относится к нему необычайно серьезно. Состоит же его увлечение в изучении роли Иосифа Сталина в мировой истории. Он считает, что вклад этого государственного деятеля в развитие цивилизации бесценен.
Я сидел рядом с Кристофером и посматривал в сторону Элен и еще одной журналистки, напомнившей мне Сикстинскую мадонну. Кропин предложил им обеим сесть подле него, но девушки сделали вид, что не слышат.
После признания Кропина в любви к Сталину всех охватила немота.
— А что вы удивляетесь? Мы почти ничего не знаем о Сталине, — воскликнул Кропин. «Оттепель» и «перестройка», эти либеральные припадки советской власти, энергия которых была направлена на переворот, на смену элит — извратили или отвлекли историков от полноценного исследования роли Сталина как во Второй мировой войне, так и в не имеющем аналогов экономическом развитии нашей великой страны. Сталин был мудрый политик. Исторический масштаб его личности сопоставим с масштабом Цезаря. Значение его не просто преуменьшено, оно уничтожено, и это я считаю преступлением против цивилизации.
Белоусов, намазывавший кусок хлеба маслом, положил нож на край тарелки. Он выпрямил спину и тихо спросил:
— А вы Шаламова читали?
— Да что Шаламов? Шаламов, Солженицын — беллетристика. Им ведь надо было написать покрасивее, поскладней, пострашней. Дай им история волю, они и не так смогли бы. У них не было цели серьезно изучить вопрос. Хрущев очернил Сталина на ХХ съезде только затем, чтобы этот обличительный пафос использовать во внутрипартийной борьбе, ему нужно было топливо для запуска механизма уничтожения своих противников…
Готфрид загремел с того конца стола:
— Хрущев на XX съезде много правды рассказал про Сталина. Но мир до сих пор ждет, чтобы Россия публично признала гибель миллионов людей во время репрессий.
— Жертвы? — Кропин стал почти злым. — Не вам, немцам, про жертвы говорить. Вы сначала разберитесь со своим фашизмом и его жертвами.
— Я австриец. Германия и Австрия публично осудили фашизм. А ваша власть осудила Сталина на закрытом съезде, публичного осуждения сталинизма не было, покаяния не было, — Готфрид неожиданно обрел речь. Негодование выправило его грамматику. — И сейчас ваше правительство апеллирует к сталинской идеологии, оправдывая так репрессивность по отношению к либеральным ценностям. И ваша компания напрямую нажилась на этих репрессиях. Ваш бизнес — мародерство!
Заместитель Кропина попытался его успокоить:
— Эдуард Юрьевич, давайте о нефти лучше. Посмотрите, — девушки испугались.
— В самом деле, что это мы все о политике, — Кропин понял, что далеко зашел и пошел на попятную. — Разве нету больше тем? Давайте лучше выпьем… У меня есть тост. Давайте выпьем за погоду. Англичане любят говорить о погоде, а вот интересно, пьют ли они за погоду? — сказал Кропин и обратился Кристоферу.
Пасмурность накрыла стол. У меня напряглись мышцы, быстрей мозга сообразившие, что пора отряхнуть прах с ног. Но тут Кристофер, который все это время смотрел в свой бокал, громко сказал — Я не то что пить с вами… Я избавлю себя от чести быть вашим гостем.
Холл, где мы сидели, был мрачный, с зеркалами и золотым тиснением на стенах и потолке, работа провинциального дизайнера, потрафившего барскому дурновкусию в духе истлевших и съеденных молью дворцовых интерьеров. Стол был загроможден грубым сумбурным пиршеством. Элен вскинулась и предложила выпить за повара, который «приготовил всю эту красоту».
Белоусов, видимо, знавший Кристофера больше остальных, подсел к нему и стал спокойно внушать:
— Старик, плюнь. Не обращай внимания. Он не достоин твоего презрения. Он идиот. Не траться.
Кристофер молчал и ясно было, что за этим молчанием последует. Я нагнулся к нему:
— Кристофер, понимаешь, мне с детства бабушка говорила, что Сталин — убийца. Во время коллективизации, в голод 1933 года на Ставрополье у нее погибла вся семья — муж, мать, двое детей, сама спаслась чудом, лебеду ела. Но в нашей стране такой народ: он себя не помнит. Русским всегда жилось страшно, а организм страх отвергает, не пускает в память. Так что народ не виноват, он слабый. Конечно, самовоспроизводящаяся ненависть — большое горе, но что поделаешь? Кропин — это тот же народ. Он ненавидит себя за свой страх. И поэтому конструирует в себе устройство, которое бы избавило его от страдательного залога, превратило бы его из претерпевающего страх — в структуру, организм, который этот страх оправдывает и порождает.
Кристофер молча слушал, все так же уставившись в край стола. На нас тревожно смотрела журналистка Кристина, похожая на Мадонну. Я решил, что Кристофер меня понимает.
— Кристофер, не заводись. Сталинистов у нас гораздо больше, чем ты думал. Понимаешь, мы здесь не в гостях у Кропина. Отстранись, пойми, он просто директор компании, так ли уж важно, какие у него политические взгляды. Представь себе, что он только управляющий этой гостиницы.
Я видел, как вытянулись его тонкие ноздри, губы натянулись и разлепились:
— Fuck off.
Я решил, что не слишком заслужил такого, и ушел в свою комнату. Не раздеваясь, упал на кровать, затем достал из клапана рюкзака «нз» — фляжку Jack Daniels — и встал к окну. Времени было около часа ночи. Прямоугольный раструб прожектора под моим окном во втором этаже разгонял еще проходимые сумерки. По газону перебежками — то быстробыстро, то замирая, рыская, пробирался пепельный холмик ежа. Прошло время, и я услышал шум во дворе. Из-за угла показался Кристофер с сумкой через плечо. Он широко шагал к воротам. Ему наперерез бежали два жестикулирующих охранника, прижимавших рации к подбородкам. Ворота базы начали закрываться, и Кристофер без запинки свернул к забору, едва не наступил на ежа, перебросил сумку и следом за ней перешвырнул свое тело. Охранники бросились к джипам, открыли ворота, выехали на дорогу. Кропин вышел за ними, посмотрел им вслед. Скоро охранники вернулись. Кропин отправил их искать снова и сел на крыльцо сторожки. Охранники снова вернулись. Кропин махнул рукой, и двое отправились пешком. Остальные уехали в другую сторону, противоположную от поселка, в сторону месторождений. В коридоре я слышал голоса. Девушки переговаривались вполголоса, слов не было слышно, тревожность владела интонациями и паузами.
Кропин встал со ступенек. Кто-то пробежал по коридору. И тут меня пробило. Я взял рюкзак, натянул свитер, куртку, застегнулся, поднял раму. Подождал, когда Кропин снова вышел за ворота, встал, глядя вдоль дороги… Видимо, достигнув к тому времени реки, еж полз вдоль забора в обратную сторону. Ткнулся мне в кроссовки. Я перемахнул через забор. В лесу было темней; послышался хруст веток: показались силуэты охранников вдоль дороги. Я резче взял к реке… Вода светла. Огонек сигареты отепляет, окрашивает лицо. На горке мха под деревом сидит Кристофер. Я слышу и вижу, как плещется жидкость, рушась в запрокинутое стеклянное горло. И плещется снова, когда, переворачивая, бутылку отнимают от губ. Оглушительно кричит птица. Кристофер поправляет под поясницей сумку, затылком прижимается к стволу. Затягивается и, выпуская дым, вполголоса хрипит: «Oh, don’t ask why — Oh, don’t ask why — Show me the way — To the next whiskey bar». У Кристофера нет музыкального слуха. Оставаясь незамеченным, прокрадываюсь позади, светлая полоса подзола хранит молчание под подошвой. «Oh, moon of Alabama — We now must say goodbye».
Всю ночь я шел, и свет я шел, чтоб не замерзнуть, а как пригрело, отелилось солнышко — лег на мху и шарф навязал по глазам. Реку я давно потерял, шел буреломом, еле спасся из болота, кружил раза три, старался идти за солнцем, миновал два пожарища, или одно, но зайдя с другого краю, снова вышел на реку и по ней повернул обратно.
Мне так казалось, что повернул. В полдень ясно стало, что это не та река — уже и с каменистыми перекатами; видимо, приток. Вторую ночь я тоже провел в лесу, но у костра. И следующий день протянулся у реки, я боялся отдаляться от нее и решил меню, состоявшее из орешков, сухофруктов и карамелек (трофей авиапассажира), разбавить рыбой: вырезал острогу, рогатку заточил, как карандаш, но ни одной рыбешки из множества, стоявших в каменистых лабиринтах у самого берега — с серо-зеленой горбатой спиной и грязно-померанцевыми плавниками — пробить мне не удалось. Быстроты руки не хватало, рыбы становились прозрачными, стоило только дрогнуть кончику остроги. Чтобы сделать лук, нужна была тетива, и я подумывал уже вырезать полоску ткани из одежды.