Павел Хюлле - Вайзер Давидек
Не помню уже, в какой из дней, после какой из стычек, битв и нашего пленения стояли мы с поднятыми вверх руками перед дулами эсэсовских автоматов, ожидая, когда из-под ржавой каски Шимека раздастся команда «Feuer!»,[2] и вдруг увидели Вайзера, сидящего на сосне, Вайзера, который, возможно, все эти дни наблюдал за нашими играми. Точнее, сначала мы услышали его окрик – окрик, адресованный Шимеку, чтобы тот отменил команду, – а уж потом увидели его на сосне. Он сидел, держа в руке старый, видавший виды «шмайсер», из которого целился куда-то далеко за башни кирпичного костела, и смотрел на нас совершенно так же, как в праздник Тела Господня, когда вынырнул неожиданно из серого облака кадильного дыма. Под деревом стояла Элька, прислонившись к стволу. Она ничего не говорила, но видно было, что она с ним, а не с нами. Так что мы не услышали на этот раз резкого «ду-ду-ду-ду-ду», после которого полагалось падать на колени, а потом уже как попало – навзничь, на бок или на живот, лицом в траву, – потому что Вайзер спрыгнул с сосны и подошел к остолбеневшему Шимеку.
Сегодня, так же как и в тот вечер, когда я сидел на складном стуле рядом с Шимеком, а потом с Петром, а потом опять с Шимеком, ожидая своей очереди на допрос, сегодня, так же как и тогда, много бы я дал, чтобы вспомнить слова Вайзера на кладбище, – потому что это были его первые слова, обращенные непосредственно к нам. Шимек, у которого я спросил об этом в письме, ничего не ответил: занятый своими делами в далеком городе, он явно избегает тем, связанных с воспоминаниями о Вайзере. Элька, которая должна помнить это лучше всех, превратилась в немку и не отвечает из Мангейма ни на один вопрос, а Петр в семидесятом вышел на улицу посмотреть, что там происходит, и угодил под самую настоящую пулю. Да, я уверен, что с тех слов должна бы начинаться ненаписанная книга о Вайзере…
Итак, он спрыгнул с сосны и, держа в руке ржавый обшарпанный «шмайсер», подошел к Шимеку со словами: «Оставь, я сделаю это лучше», или «Предоставь это мне», или еще короче: «Я это сделаю». Да только вот Вайзер ничего такого не говорил, не мог он ничего такого сказать, поскольку «шмайсер» перешел в руки Шимека, а сам он с Элькой ушел по тропинке вниз к разрушенным воротам кладбища, словно появился только для того, чтобы оставить нам автомат и удалиться к более важным делам. Казнь не состоялась. Мы окружили Шимека, и каждый хотел хоть с минуту подержать бесполезную железяку, которая, ничего не скажешь, все же производила впечатление. К тому моменту Вайзер еще не был для нас главным авторитетом, и мы спорили о том, чьей стороне должен принадлежать автомат. Я был в отряде Петра и, конечно, хотел, чтобы он был у нас, поскольку у противников была каска. В конце концов мы установили новый, более интересный порядок военной игры. С этого дня после каждого боя Петр менялся с Шимеком – автомат на каску, – и таким образом мы один раз были немцами и наш командир надевал каску, а в следующий раз превращались в партизан и носились между заросшими надгробиями с автоматом в руках.
Думаю, у Вайзера с самого начала был план – опутать нас своими замыслами, с самого начала он, должно быть, поджидал удобный момент, чтобы, как в праздник Тела Господня или как на брентовском кладбище, поразить нас окончательно. Потому что на первых порах, когда мы не знали ничего ни о подвале на старом кирпичном заводе, ни о взрывах в ложбине за стрельбищем, ни о его коллекции марок генерал-губернаторства,[3] в тот период, когда, ничего не зная, мы бегали между надгробиями брентовского кладбища, он появился и исчез, как исчезает тот, кто приснился нам случайно и кого мы после не можем забыть, хотя черты его лица, слова и манера поведения улетучились из нашей памяти. Он внедрил в нас память о себе совершенно незаметно, и в последующие дни, когда в пыли песчаной дороги возвращались мы домой через Буковую горку, чаще всего под вечер, в алых лучах заходящего солнца, именно тогда начали мы говорить о нем. Сначала вроде бы невзначай и без всякой связи с облаком кадильного дыма и ржавым автоматом, просто так, задавая вопросы громко и шутливо: а чем он, собственно, занимается, если не играет вместе с нами, или: зачем эта глупая Элька бегает за ним все время как собачка, а на нас смотрит свысока, как на банду сопляков, и зачем это он дал нам автомат, ведь никто из пацанов по своей воле ни за какие сокровища не расстался бы с такой находкой. Но это еще было совсем не то, что овладело нами позже, когда мысль о нем не давала нам заснуть и когда мы часами выслеживали его и Эльку. Тем временем «уха» в заливе воняла все сильнее, и кто-нибудь из нас через день ездил в Елитково, чтобы поглядеть, как там дела.
Я посмотрел на Шимека. Его оттопыренное ухо уже не было таким ужасно красным, оно даже как будто вернулось к своим нормальным размерам. Между нами сидел теперь сторож, а через открытое окно канцелярии слышались ленивые звуки сентябрьского вечера, шаги прохожих смешивались с криками детворы, а солнце освещало красную черепичную крышу дома на другой стороне улицы. Все дома в нашем районе были крыты красной черепицей, так что в такой вечер, как этот, на исходе лета, когда солнце приобретает особые свойства, на красные островерхие крыши, подумал я, наверно, интереснее всего глядеть с Буковой горки, откуда, кроме крыш, виден еще аэродром, расположенный за железной дорогой, и залив с белой полоской пляжа. Сколько раз стояли мы там, на горе, и наш город казался нам совершенно иным, чем тот, в котором мы привычно жили. Тогда я не знал – почему, но сегодня, когда уже нет ни Буковой горки, ни Вайзера, ни того Елиткова, сегодня я думаю, что сверху просто не было видно грязных, замусоренных дворов, переполненных помоек и прочих мерзостей предместья, символом которых мог бы служить серый, насквозь пропыленный магазин Цирсона, в котором мы покупали лимонад в бутылках, именуемых взрослыми пузырями.
Вместо панорамы с Буковой горки теперь я видел крышу дома напротив, по которой лучи солнца скользили все более короткими зигзагами, и открытое окно чердака, в котором ветер ласково надувал занавески. Часы в канцелярии пробили пять, и через минуту я услышал хорошо знакомые звуки пианино – это учительница музыки аккомпанировала хору на вечерней репетиции. Сначала шло вступление, потом с первого этажа стали доноситься все более громкие фразы исторической массовой песни, или массовой исторической песни, или народной исторической песни – уж не помню, как тогда это называлось: «Хвала вам паны-ы и магна-аты за це-пи за на-шу не-во-лю хвала-а вам епи-ис-ко-пы ксендзы пре-ла-ты хвала вам за на-ашу кро-ва-авую до-лю!» Этот рефрен, многократно повторялся, так же как начало песни, столь же торжественное и патетическое: «Когда на-а-род с ору-жи-ем под-ня-лся в бой паны о при-бы-лях ра-де-е-ли». Никогда не мог понять, ни на школьных праздниках, ни на уроке пения, где мы разучивали эту песню, повторяя десятки раз до отвращения, что общего у цепей и неволи с епископами и о каких прибылях шла речь, когда народ поднялся в бой, то есть что общего у прибылей с боем. И вообще, за что тут было винить панов, если панов уже давно нет, а если и есть, то наверняка не в нашем городе и не в нашей стране. Да, сегодня, к счастью, я не должен об этом думать, но вот мелодия застряла в моей памяти почти полностью, и если она и возвращается ко мне какими-то неведомыми путями, то никак не в связи с прелатами, школьными праздниками или учительницей пения, а лишь вместе с сумеречным светом сентябрьского вечера, когда я сидел в канцелярии нашей школы, ожидая своей очереди на допрос, вместе с видом занавески, колеблемой легким дуновением ветра, вместе с Вайзером и пятью часами пополудни – как раз столько пробил в стенных часах нежный гонг, напоминающий звон колокольчика в руках ксендза Дудака во время внесения Святых Даров.
Когда ухо Шимека стало совсем нормальным, дверь директорского кабинета открылась, М-ский выпустил оттуда Петра – и наступила моя очередь. Школьный запах навощенных полов, который я помню поныне, тяжелый и маслянистый, как вечность, смешивался в директорском кабинете с табачным дымом и ароматом кофе, который пили трое допрашивающих нас мужчин. Только М-ский не курил, а лишь теребил рукав своей рубашки.
– Значит, ты, Хеллер (так меня тогда называли), настаиваешь, – обратился ко мне тот, что в форме, – ты настаиваешь, что Вайзера и Эльку вы видели последний раз двадцать восьмого августа в ложбине за старым стрельбищем, верно?
– В общем-то, верно.
– Что значит – «в общем-то»?!
– Потому что после мы уже не видели их вблизи.
– Значит ли это, что вы видели их еще и на следующий день как-то иначе? Что значит – «вблизи»?!!
– Нет, на следующий день мы уже не видели их вовсе.
М-ский заерзал в кресле:
– Ну так расскажи нам подробно и по порядку, что случилось в тот день, только не привирай, от нас все равно ничего не укроется!