Борис Евсеев - Евстигней
Солдат Федотов, глядя на женку, доставшуюся ему после покойного канонера Тобольского полка, улыбнулся в усы. «Складная, и лицом круглая. Даже и слеза личит ей. Эх! Кабы не бесконечная служба солдатская! Закатиться бы с женкой на украины, от столиц подале. На украинах, сказывают, воля! А с проворной женкой — так еще и доля».
Тут же он вспомнил и документ, неделю назад в стенах Академии им подписанный. Память солдат Федотов имел отменную, читанное однажды помнил всегда.
Документ составлял некий ярыжка, славное заведение токмо позорящий: с козявой в носу, с губою пьяной и ногою кривенькой. Зато руку ярыжка имел ловкую! Руку, видать, и ценили.
Ярыжка от лица неписьменной Аксиньи и под диктовку секретаря Академии тогда нацарапал:
«Я нижеподписавшаяся... доброволно императорской Академии художеств в Воспитателное училище отдаю малчика свого родного Евсигнея Ипатьева, прижитого с первым мужем моим Тоболского пехотного полку полковой артиллерии канонером Ипатом Фоминым сыном Фоминым... Во уверение чего и подписуюсь.
К сей подписке вместо жены своей Аксинии Михайловой дочери по ее прошению муж ее лейб гвардии Измайловского полку солдат Иван Петров сын Федотов руку приложил.
Апреля 14 дня 1767 году».
Глава вторая
Иван Иванович Бецкой, президент
«Наказ» императрицы Екатерины от предыдущего, 1766 году много пострадал от урезки и критик. Однако ж и в таком виде был хорош, нов. В особенности тем, что трактовал не только о дворянах и духовенстве — трактовал «о состоянии всех в государстве живущих». То бишь о свободах всех граждан.
К чему был сей «Наказ» дан? А к тому, чтобы ко-ди-фи-ци-ро-вать законы! Расположить их по полочкам. Еще затем, чтобы людишки подлые без дела меж двор не шлялись.
«Хотим предотвратить побеги и злодеяния? Надобно сделать так, чтобы меж людьми распространилось просвещение. И здесь самый верный способ — усовершенствовать воспитание. Раньше как? Люди в империи рождались в унынии, умирали в бедности. Теперь — не то!»
Иван Иванович Бецкой — русский европеец, любитель искусств и протчих художеств — отчего-то вздохнул. Хотя, видит Бог, должен бы только радоваться. Тут же, правда, свой вздох он и уразумел: хоть и оценен, хоть на виду — а словно недодали чего-то! То, о чем хотелось кричать, — приходилось прятать. То, о чем смолчал бы, — недруги напоказ выставляют!
А тут еще — поперек мыслей о «Наказе» и прочих делах важных — стало слишком уж часто припоминаться давнее: теснящее грудь, нестерпимое.
Припомнилось, как всего через несколько дней после восхождения государыни на престол вбежал он к ней, исполненный кипенья чувств. Вбежав, пал на одно колено и со слезой — но неотступно, но требовательно, — молил ответить: кому именно обязана она российским престолом?
— Богу и избранию моих подданных, — отвечала государыня, вскинув удивленно левую бровку.
— Так я не стою сего отличительного знака! — крикнул тогда Иван Иванович и, зажмурившись, потянул через голову орденскую ленту.
— Что сие означает, господин Бецкой?
Гнев императрицы то ли искренен, то ли притворен, то ль ему предназначен, то ли вставшей чуть поодаль княгине Дашковой. Поди разбери сразу.
— А означает сие, что я буду несчастнейшим из смертных, ежели ваше императорское величество — сей же час и навечно — не признает меня единственным и подлинным виновником вашего воцарения!
— Единственным? Как вас понимать? Объяснитесь, сударь!
— Конечно, единственным. Имею смелость уведомить — без меня и вас ваше величество не было б! Не я ли тайно подговаривал в вашу пользу гвардейцев? Не я ли усердствовал, пуская слухи в народ? Не я ль — может статься, губя будущую судьбу свою — готов был спасти вас от возможной расправы? Не я ль сражался за ваше императорское величество, — тут не сдержался, сболтнул лишнее, — как за родимую дочь?
Многое из перечисленного и вправду имело место быть.
И деньги в народ швырялись горстями, и полки молодцов-гвардейцев гарцевали под окнами... И все ж любезный сердцу Иван Иванович к самому восхождению на престол отношение имел незначительное. Так стоило ли об этом незначительном напоминать, да еще таким странным образом? А что до намеков про дочь... Сам-то Иван Иванович — неродовитый, полузаконный... Стало быть — и дочь его полузаконна. Сия полузаконность не нужна, опасна. Ее отец — навсегда и навечно — герцог Ангальт-Цербстский!
Тут императрица нахмурилась нешуточно.
— Признаю, сколь многим вам обязана... — Постепенно лицо государыни стало высветляться улыбкой. — И ежели я впрямь обязана вам короной... Ежели обязана... То кому как не вам, сударь, поручить приуготовление и самой короны, и всего, во что облачусь я во время коронации? Отдаю в ваше распоряжение всех ювелиров Империи!
Уходя, он слышал смешок — впрочем, мягкий, пристойный — самой Катеринхен и резковато-звонкий хохот княгини Дашковой. Всё? Затея кончена фарсом? Не торопитесь, милостивые государи! Ювелиры империи в те дни поработали славно. И не только на государыню императрицу, но и на самого Иван Иваныча. А стало быть, и на любезное отечество.
Да и про «родимую дочь» было кем надо услышано, по цепочке передано.
Слова про дочь породили сплетню не сплетню, а стойкий, хоть и слабенький — не знали, как отнесется к сему государыня, — слушок: истинный отец императрицы Иван Бецкой!
Государыня отношения своего к слуху не проявила. А посему большинство придворных с радостью утвердилось в полузнании, успокоилось в полуулыбчивом неведении.
«Ах, Катеринхен... Ах, умница!.. Даже неясный слух на пользу себе обратила».
Как бы там ни было, а на чужой роток не накинешь платок, и молву в рукав не спрячешь. Так, может, пускай говорят? В конце концов, не в разговорах суть. Суть — в делах.
Дела же Иван Иваныча были таковы: когда, после коронации, ему назначили следовать за Государыней в третьей по счету карете — многие зашушукались. Когда стал президентом Академии — тут уж закричали на всех углах. Ну а когда стал личным секретарем Императрицы, стал читывать ей вслух книги — тут-то говоруны язычок на всяк про всяк и прикусили, тут и замерли...
Иван Иванович — крутолобый, ясноглазый, с некоей немецкой неопределенностью и в то же время с датско-шведской требовательностью во взгляде, но при том же и с русской крепкой и гордой посадкой головы — любовно оглядел собственные руки и перстни на пальцах: три на правой, два на левой руке.
Память. Andenken...
Память о коронации Катеринхен — вот она, сверкает на пальцах. Память о давнем падении с лошади — ноет в левом боку. Станешь про то падение забывать — так можно шрам потрогать.
А вот память о поездке в захолустный Цербст и о знакомстве с Ангальт-Цербстской принцессой Иоанной-Елизаветой — примерно за год до рождения Катеринхен — сия память спрятана глубоко в сердце.
Тут Иван Ивановичу припомнился пятибашенный герб города Цербста. Медведь, взбирающийся по зубчатой красной стене, показался ему мил. Хоть и не схож ничуть с мишкой русским.
Память разбудила воображение. В воображении же своем он все ясней и определенней становился отцом восхитительной Катеринхен.
Однако ж... Память сию ощупать взглядом никому не дано. Разве потомкам.
Для потомков Иван Иванович готов был на многое. Любовь к детям, к наследникам! Только ради нее одной и стоит жить на сырой и туманной — часто сообщающей телу ревматическую дрожь, а душе неизбывную слякоть — земле.
Для потомков — и Академия. Только вот кто еще из нея вылупится? Кого Училище при Академии взрастит? Сие — неведомо. Зато ведомо другое: кой-какие прибытки и награды от президентства уже и сейчас имеются. И награды сии — в самих воспитанниках. (И, конечно, в воспитанницах не менее Академии любезного сердцу Института благородных девиц!) Да-с. Награда не в деньгах, не в чинах и орденских лентах, как полагают завистники.
«Ну да ведь всякого — на чужие пожитки берут завидки!»
Иван Иванович слегка раздосадовался.
Подойдя к зеркалу, оглядел убранство комнаты и самого себя построже.
Бровки жидковаты, и хотя морщин под глазами пока мало, припухлостей и примятостей — предостаточно. Мочки ушей, те и вовсе отсутствуют. Что говорит о недостаточной склонности к финансовым накоплениям и о немалой склонности к финансовым тратам. Зато уж ложбинка под носом обозначена ясно: темна, глубока! Что указует на сильную способность к деторождению и немалую тягу к нему.
Впрочем — вид человека ничто. Внутренняя его механика — все.
«Да ведь внутрь никто заглянуть не желает! Никто не хочет знать, сколько личных средств истрачено им на благоустройство Академии! И эти перстни... — он снова с любовью оглядел собственные руки, — они тоже будут вложены в дело. Академия еще только организована, требует строгого попечения, неусыпного присмотра... А уж смеют, — тут мысли Бецкого слегка отпрыгнули в сторону, — отвлекать от дел! Просьбами терзают, указаниями».