Илья Кочергин - Я внук твой …
Она открыла дверь. Поворчала сначала, что видит меня только в те дни, когда мать привозит деньги за квартиру, потом пошла ставить чай. Мама еще не вернулась, и мы стали ее ждать с бабушкой на кухне.
– Какие-то вы, молодые, все, как замороженные. Ни то – ни се… Ни учиться толком, ни работать. На шее сидите родительской в такие-то взрослые годы. А ведь, посмотри, – мать-то твоя уже ведь немолодая.
Шестьдесят как-никак. Ведь у ней и здоровье-то уже… А все – и то успеть, и со мной, и на работе, и деньги сыночку. И она же не железная, между прочим. Вон женушка твоя хотя бы учится целыми днями на этой своей психологии, что ли. А ты? То в Сибири, как тюремщик, мотался, груши хреном околачивал. Теперь тут без дела сидишь.
Теперь она может долго так, хотя и рада, что я приехал.
– Бабань, ну почему без дела, я фотографирую, статьи в журналы пишу. Путеводитель туристический скоро выйдет, за него тоже деньги получу.
– Деньги получу. Еще не получил, а карман оттопырил. Знаешь, как говорят: птичка уже в гнезде, а яичко-то еще в… Вот и ты так.
Получу, получу. Получи сначала.
– Ладно, бабань. Скажи лучше, как у тебя-то? Как твой кашель, как глаза? – Надо как-то ее отвлечь.
– У меня… У меня-то дела – как сажа бела. У меня… У меня вон – кроссворды отгадать, телевизор посмотреть, хотя один шут, ничего же не вижу. Так, мелькает что-то в экране, туда-сюда, туда-сюда. Что я теперь могу, в мои-то годы? Уплыли, как говорится, муде по вешней воде. – Она помолчала. – Фотографирую… Много ли ты на этом зарабатываешь? Делом нужно заниматься. Сравни, какой дед был, даже и отец твой , а какой ты – шалопай и все.
– Ну, слушай, он же тоже любил снимать, дедушка. Ты же показывала мне его фотографии.
Она не стала отвечать. Она налила мне чай и начала на ощупь колоть щипцами рафинад на мелкие-мелкие кусочки. У нее еще были запасы кускового сахара с незапамятных времен. Доставала куски из пачки, колола их и складывала в сахарницу. Морщась, вглядываясь помутневшими глазами в свои руки, потихоньку матерясь, пошевеливая губами.
– Ведь и жалко ее, твою мать-то. Все бьется, как птичка, все старается для всех. А ведь она всегда слабенькая была. Это я , бывало, как конь, бегала, с пяти до двенадцати ночи каждый день, и не замечала.
Немного отвлеклась, теперь только не дать ей свернуть с воспоминаний о молодости.
– Это когда ты на фабрике работала?
– На фабрике. А девчонки маленькие еще были. В полпятого-пять встаю.
За матерью прибрать, постирать, завтрак сготовить, потом девочек поднять, потом на фабрику. Это ж мужская работа была – с утюгами.
Попробуй целый день тягать утюг-то. Потому что все-таки мужчина не пойдет на такое. Гладили мы рубашки военные, защитного цвета. На космонавтов, на военных мы шили и гладили… Потом, после смены, – на метро до “Калужской”. Сейчас она “Октябрьская”, а раньше “Калужская” называлась. А оттуда еще два часа на автобусе. Выйдешь – и через поле бежишь. Бегом бежишь, ведь вдруг не успеешь. К березкам тем, ты ведь их знаешь…
Бабушкина речь оживляется, она продолжает колоть сахар, но уже медленнее, она смотрит то на меня, то в окно. Потом и вовсе бросает щипцы.
– Я ведь простила его. Сначала злилась, а теперь простила. А что обижаться, ведь мужик – он и есть мужик. Хоть ты его вознеси, хоть ты его вон – бомжем сделай. Какой спрос в этих-то делах с мужика? Да ведь и уставали они как! Во время войны-то. Нужен же отдых для всех.
Ты попробуй так работать, это ведь и не с утюгами – это посложнее будет. Как Главный вызовет, так беги. Ночь-полночь. Ему ж разницы нет. А ведь Он по ночам-то как раз и любил работать. Так иногда и получается, что и спать не спали они вовсе.
Раньше бабушка со мной о таком не говорила. Только лет пять назад что-то случилось с ней. Прорвало. Я читал, что после скольких-то лет одиночества вдовы, по христианской религии, снова девушками становятся, невинность приобретают. Правда или нет – не знаю. Но похоже на то.
– Простила. А как не простить? Только толку-то? Жизнь-то прошла – как рябина к дубу тянется. Тянется-тянется, а все одно – дуб-то на другой стороне реки. Как в песне, знаешь? Ведь и не дотянешься. Ведь и не придет, бывало, под те березки – охрана, дескать, не отпустила.
А придет, так что? Бежишь обратно, а платье все помято, озеленено об траву. Иногда и заплачешь. Бежишь на автобус, как проститутка какая.
Меня же ведь она так и обозвала тогда. Ох, Илюшенька, ведь трудно все это было, трудно.
Бабушка смотрит в окно.
– А как не простить-то? Бог терпел – и нам велел, как говорится. Вот и теперь терплю. Что я теперь могу для вас сделать? И квартиру отдала, и все. Теперь только потихоньку терпеть. Но уж недолго.
Только ведь непутевая у вас бабка попалась, так что, может, и долго протяну. Но уж и вы не обижайтесь, я же ведь все отдала. Так если позвоните когда – мне приятно.
Надо будет позвонить ей отсюда, из Бельгии, ей действительно будет приятно. Главное – не забыть.
Утром солнышко. Под ногами на дорожке трескаются крохотные нерусские желуди, когда я иду в гараж за велосипедом. Может, и не платаны это, а дубы, раз с них желуди сыплются? С чего я взял, что это платаны?
Меня провожает маленькая робкая такса, сучка по имени Макс, ее хвост все время в движении, но она отскакивает от меня, как только я пытаюсь заговорить с ней. Настоящая деревенская, наученная жизнью собака. Или я ей просто внушаю какие-то подозрения?
А может, она чувствует, что я частенько убивал животных, собак тоже приходилось несколько раз. Если попаду в тяжелую ситуацию, буду голоден, то могу и съесть без всяких угрызений совести.
Мне иногда кажется, что готовность убить, использовать, причинить боль или избавить от мучений привлекает. Я видел эту покорную доверчивость у животных – собак, кошек, лошадей. Особенно у самок.
Они начинают верить тебе, они хотят тебе понравиться, они радуются тебе, когда ты приходишь и ласково с ними говоришь, они готовы идти за тобой – это видно, достаточно просто посмотреть, как двигается их тело, посмотреть в их глаза.
Кто из мужиков отказался бы переспать с шахидкой? Вернее, жестоко отыметь ее в ночь перед терактом. Глядеть на ее отрешенное лицо, угадывать биение жизни и желания где-то внутри. Интересно было бы провести такой опрос, хотя, конечно, никто честно не ответит. А эти будоражащие легенды о сексапильных прибалтийских снайпершах в первую чеченскую, которых наши солдаты окрестили белыми колготками?
По утрам, когда точно знаешь, что не придется садиться за компьютер, не придется вымучивать из себя слова, приятно бывает поразмышлять о таких забавных вещах и даже составить в уме какой-нибудь психологический сюжет для будущего неисполнимого романа. Я , конечно, не могу представить себе ситуацию, при которой мне придется убить Макса. Здесь это слишком нереально. Так что и собака чувствует себя в безопасности, и я , остается только какое-то легкое ощущение отдаленной, гипотетической возможности, которое помогает нам нравиться друг другу. И вечером я , вернувшись на виллу, увижу, как эта сучка лает, размахивая хвостом, радостно виляет всем телом, облизывается и опускает голову, отскакивая от меня в неподдельном испуге. Я кручу педали, еду мимо благополучных пряничных домиков с черепичными, а иногда и соломенными крышами, на крылечках лежат тыквы, приготовленные для скорого Хэллоуина. С каким-то злорадным удовольствием вспоминаю о том, как мы с Серегой съели в тайге его бестолкового черного кобеля по кличке Бандит. Это случилось в конце февраля в верховьях Баян-суу, когда у нас совершенно закончились продукты, а соболь наконец пошел в наши ловушки.
Бандит тогда попал в большой капкан, поставленный нами на росомаху, и за сутки полностью отморозил лапу. Это, безусловно, было приговором ему. Его мясо оказалось очень вкусным, почти как барсучье, только не такое жирное. Я вспомнил еще и Володькину собаку – звероватого, красивого, высокого на ногах Амура. Это была чистокровная восточносибирская лайка. Кабан ударил его по животу, но внешних повреждений мы не нашли. Просто Амур через несколько дней начал немного скучать, отказывался от еды. Он еще поохотился с нами на медведя в
Ташту-Коле, но на кордон уже не вернулся, остался ждать на избушке, пока мы на лыжах выносили домой мясо и шкуру. Володька тогда злился на него, называл предателем, говорил, что кобель всегда был себе на уме. А потом, когда мы опять пришли в Ташту-Коль за остатками этого медведя, Амур лежал под нарами, исхудавший, словно вобла, шерсть свалялась, как валенок. Он уже мог шевелить только глазами.
– Я , наверное, не смогу, – пожаловался Вовка.
– Илюху проси, у него мелкашка, а я со своим карабином ему всю башку в клочья разнесу, – сказал Серега.
И я отнес Амура в ельник, положил на снег. От него уже пахло мертвечиной, тело было легкое и твердое, как покоробленная, ссохшаяся коровья шкура. И это было совсем не похоже на веселый азарт охоты, когда сердце стучит в ушах так, что почти не слышишь своих выстрелов.