Сергей Поляков - Признание в Родительский день
— Как?
— Да так. Он, может, в это время в сражение попал, а ты думать про него забыла. Заботиться о солдате некому стало, смерть и прибрала его к рукам.
— А и вправду, Матрена… — Настенька даже прекращает собирать. — Что же теперь делать?
— А ничего. Раньше надо было думать. Себя соблюдать.
— Вот беда-то еще, — вздыхает Настенька.
— Матрен, — наконец говорит она, — он бы вернулся, меня снова лупить начал, Василий-то?
Старухи выбираются на чистое место, решают пообедать. На срезе пенька раскладывают свои припасы. Матрена разворачивает узелок и с любопытством ждет, что достанет Настенька. У подружки оказываются пряники, кральки, слипшиеся конфеты.
— Как девчонка, — не удерживается Матрена. — На сладком живешь.
— Мяконькие, — хвалит Настенька пряники. — На, попробуй. Вчера в лавку привозили.
— В лавку-то разве набегаешься? Экономить надо. Кудрявая береза в животе не вырастет.
Начинает припекать. Появился овод, становится жарко. Старухи сходятся, пьют воду и снова — в разные стороны. Матрена выбирает чисто, как в своем саду, Настенька хватает лучшие ягоды и — скорей к следующему кусту. Она уходит все дальше от Матрены, ломится сквозь заросли и вдруг чувствует, что проваливается. Она пытается задержать падение, хватается за валежину, но та, прогнившая, с треском ломается, и Настенька опускается ниже. И только когда старухе делается по шейку, она нащупывает ногами что-то твердое. Настенька хватается за сук над головой, пытается подтянуться, но не тут-то было.
— Вот еще грех-то, — озабоченно бормочет Настенька и, понимая, что самой ей не выбраться, зовет на помощь подружку.
— Матре-ен, помоги!
Но Матрены не слышно.
Настенька прислушивается и зовет подругу еще раз. В ответ — ни звука. Только птичка тихонько попискивает в кустах. Настенька вдруг понимает, что Матрена далеко и ни за что ее не найдет.
— Матрен, — заплакала она, — подруженька ты моя, Христом-богом тебя прошу, приди, выручи, вызволи меня отсюда. Матрен, не оставляй меня здеся-а…
— Давай руку, горе ты мое, — услыхала она над собой.
— Оставила меня-а, — неутешно подвывает Настенька.
— Айда, кума, выпрастывайся, — вытаскивает подружку Матрена. — Батюшки, а малина-то! Одни волосья остались от Федосьи…
Старухи опасливо заглянули в яму. Там краснело пятно от просыпанных ягод. Настенька заплакала еще горше.
— Всю жизню-то мне не везет… Это зачем я такая родилася-а…
— Да будет тебе, — успокаивает ее Матрена. — Наберем еще. Хошь, я тебе своей отсыплю?
— Ладно, — потихоньку успокаивается Настенька. — Не теперь только. А то еще раз упаду…
— Ты чего реветь-то начала? — спрашивает Матрена, снова устраиваясь в малиннике.
— Испужалась. А ты чего сразу не откликалась?
— Так ведь и ты не вдруг отзываешься. Все «тише» да «тише». Вот и думаю: «Дай, над Настенькой пошучу? Разок один?»
— Боле не шути эдак.
И старухи выбираются к дороге. Они завязывают посудинки, идут назад и частенько останавливаются.
— Ой, не дойду, Матрен. Упаду здесь, и малина не нужна будет.
— А кто звал? Я, что ли, тебя взманила? Айда, копоти по просухе. Слышишь, Илья никак?
— Нет, не Илья, — прислушивается Настенька к глухому раскатистому звуку. — Это щебенку за горой взрывают.
А Матрена и сама устала — так бы присела на пенек и не двигалась.
— Никуда боле с тобой не пойду, не выманишь, — ворчит она.
— Мозжат ноги-то, ровно не свои сделались, — нудит сзади Настенька.
У ворот Матрены подружки расходятся. Та отсыпает Настеньке стакана два малины.
— Заглядывай вечерком, — говорит Настенька. — Чайку попьем.
— Сама лучше.
В избе Матрена, несмотря на усталость, включает электроплитку. Она дожидается, пока вскипит вода, заваривает покрепче чай. Наливает стакан, достает из шкафа сахарницу и слышит, как стукает калитка.
«Неужели Настенька?» — думает Матрена. Точно: она.
— Матрен, я тебе про сон-то не рассказала, — тараторит с порога Настенька. — Угадай, что я во сне видела?
— Ну, рассказывай.
— Сатинчик, Матрен. Иду по базару, вижу: цыган сатинчик продает. Такой сатинчик, такой сатинчик — на гроб хорошо бы. Ведь сколь охочусь, не могу натакаться, а тут поталанило. Хватилась, а денег — ни копейки. Кинулась домой, схватила портмоне — скорей обратно! А сатинчик весь уж разобрали. Такой сатинчик был синий, со звездами… Матрен, ты не растолкуешь, к чему это? К добру аль нет?
— Не знаю. Давай лучше чай пить.
И старухи садятся за стол, с наслаждением пьют чай. Весь чайник.
— Ну, ладно, пошла, — прощается Настенька. — Не обессудь. Так, говоришь, не знаешь, к чему сон-то?
— Не знаю.
Один в лесу
Собирает будто Марья в дорогу его, приговаривает:
— На люди поедешь, Афанасий, надень новый пониток.
Достала жена из сундука обновку, начала мужа наряжать, пуговицы застегивать. И не сходится на груди одежка, и дышать трудно, а Марья все тянет и тянет пуговицу к петле.
Просит и зовет ее Афанасий по-старому:
— Марея, Марея, отпусти ты меня — тяжело!
И уже не Марья это, а невесть откуда взявшийся чернобородый кудрявый мужик, странно знакомый Афанасию, — стягивает на груди одежду.
— Кто же это? — силится вспомнить Афанасий и вдруг узнает: конокрад! Давно, еще в юности, отобрав у него своих угнанных лошадей, оставили они этого человека в лесу — одного, со связанными руками, на коленях перед сухим деревом, в ствол которого вбили клином бороду вора.
— Ты же умер? — спрашивает Афанасий мужика. — Тебя нет…
— Умер, умер, — запросто и незло успокаивает его конокрад, а сам продолжает свое дело.
Рванулся Афанасий, высвободился, вздохнул. Проснулся. Оказывается, одеялом его спеленало.
— Одежей придавило, дожил, — проговаривает старик, и голос его странно звучит в пустой избе. Афанасий Матвеевич встает поскорей с кровати и спешит на улицу.
Мороз. Наполовину уже рассвело, на небе розовеют тонкие полоски облаков и потухают последние звездочки. И свежий, словно умывшийся, месяц играет над лесом.
— Хорошо! — радуется утру старик. Он идет в избу, выносит корове воды, задает ей с сарая сена. Подносит поближе к скотнушке еще несколько навильников от заснеженного стожка за оградой. Про запас: занедужишь — и с сарая не достанешь.
Пока корова ест, ее надо умудриться подоить. Старик наливает теплой, с плиты, воды, кидает на плечо полинялую тряпицу и все не решается выходить.
«И смех, и грех! Разве такими руками корову доить? — думает он, разглядывая свои одинаково толстые, все в трещинах, пальцы. — Как она, матушка, только терпит?»
Старик идет к яловице, садится под нее на пустой, выгнивший в середине чурбан. Он моет вымя и промокает его тряпицей.
— Ужо масла привезут — соски тебе намажем, — успокаивает он не то себя, не то корову.
Пальцы на холоде замерзают и делаются нечувствительными.
— Кровь остыла, — ворчит старик и берется за соски. — Снег в руки возьмешь — не тает.
В подойник звонко ударяют первые молочные струйки. Корова напрягается и перестает жевать. Она поворачивает голову и лижет хозяина.
— Каждой твари свой язык даден, — рассуждает старик. — Ты вот лижешься, мычишь, а кот норовил о ногу потереться, мяучил. Васька не мяучит больше. Весь вышел Василий. Сколько раз осенью наказывал конюхам: привезите котенка! Нет, разве кому нужно?
Корова закрывает глаза, с блаженно-равнодушным видом слушает хозяина. Старик тщательно выдаивает остатки молока, вытирает вымя и, бросив седулку на поленницу, несет подойник в избу. Он сливает молоко в две небольшие кринки и, пока не заломило от тепла руки, спешит снова на улицу.
Сегодня надо заколоть петушка. Старик идет в скотнушку, закрывает за собой дверь и отыскивает глазами птицу. Петушок, настороженно подняв голову, прохаживается среди кур.
— Чует, небось, что конец ему приходит, — думает Афанасий Матвеевич. — Отгулялся Петя.
Старик подходит к оконцу и пододвигает к нему пучок объедей, загораживает свет.
— Осела конюшенка, все осело, — отмечает он про себя.
С этой засевшей в голове думой он начинает подкрадываться в потемках к белому пятну птицы в углу и, подобравшись, сжимает ее в руках.
— Курица! — восклицает он, когда отодвигает ногой сено от окна.
А петушок, оказывается, уже успел перейти в другой угол. Снова загораживает старик окно, подкрадывается к жертве и — опять неудача.
— Скорей бы уж, — бормочет он и, наконец, схватывает петушка. Тот тревожно кричит, выгибает шею, гребень его наливается кровью.
— Попался, — говорит старик и выносит птицу на свет божий. Он зажимает петушка между колен, разгребает перья и острым, источенным ножом легко перерезает горло. Хрустнули позвонки, и сначала неохотно, по капельке, а затем тоненькой нитью достала до земли кровь. Петушок обмяк, но старик еще крепче сжал его. Тот несколько раз туго встрепенулся, задрожал всем телом и потянулся, затих.