Александра Созонова - Если ты есть
Старец оказался прав: роды прошли нормально…
Больше лгать Тане нельзя. Она приедет — истовая, напористо, агрессивно духовная (если только такое словосочетание имеет право быть), с белоснежной прядью в покрытых платком волосах, с мешком детских одежек; по ее словам, они стеклись к ней сами со всех сторон, как раз к родам Агни, приедет, чтобы крестить младенца, и тут Агни скажет, что младенца крестить не будет. И сама не переступит больше порог храма. Никогда.
Терять Таню — терять очень многое. Порывая с ней — пока мысленно, — Агни чувствовала себя неблагодарной скотиной и уже скучала по ней, заранее, на годы вперед без нее скучала. Но не рвать нельзя. Отказ крестить младенца будет для Тани той последней каплей, тем предательством веры, после которого никаких отношений между ними уже не выстроить.
Агни не носила больше креста. С тех пор как ее заставили снять крест в приемном покое роддома, он лежал в верхнем ящике письменного стола. Вместе с Таниным Евангелием и Таниными четками из черных бусин.
Пласт ненависти, неизбывный, раздавливающий грудную клетку, и христианский путь всепрощения и любви — несовместимы. (Скажет она Тане. Несовместимы.) Никогда Агни не сможет стать христианкой. Никогда не сможет простить оборотня, светло и бессмысленно улыбнуться ему. Утреннее правило, Псалтырь, беседы со старцем, посты — все это так мало, и хрупко, и несерьезно в сравнении с ее ненавистью.
Даже если он будет умирать и захочет увидеть ее перед смертью, Агни скажет ему: «Вот и славно. Не задерживайся. Светлее и чище станет в мире». И улыбнется непритворно.
Если Тане и этого будет мало, Агни скажет про фотографию, зарытую под кустом. Черная магия — величайший грех. Поцелуй с дьяволом. Даже если магия совершается по-дилетантски и результаты ее нулевые.
А результаты ее нулевые, Таня, родная!..
Колеев неуязвим.
Колеев пьяно и светло улыбался, зарытый под кустом смородины, с иглой в левой стороне груди, окруженный сворой влюбленных друзей и подруг…
Да и не будь она дилетантом в ведьмовстве — что с того? Если действительно что-то есть, если темные ночные силы присутствуют и хлопочут в мире, — то эти же силы надежно защищают Колеева, ибо он их любимый работник. Ценнейший резидент…
Это не Колеев проткнут иглой — душа Агни насажена на иглу, словно бабочка. Трепещущая, не хотящая тления бабочка, пронзенная стальным острием — седобородым, ласковым образом, не растворимым ни во времени, ни в шумящих, окрестных впечатлениях внешней жизни.
Плен. Неправда, что отныне она раба младенца, — владычество прежнее.
— …напрасно. Очень даже напрасно не хочешь кормить его сама. Понятное дело, грудь отвиснет. Фигура будет не та. Но тут уж выбирать, что важнее. Может, он и орет у тебя так часто оттого, что ты вместо молока суррогатом его кормишь. Только человек родился, а ему в рот всякую дрянь, Конечно, обидно.
Странно, ведь какая-то часть ее существа отвечала соседке. Или, по крайности, держала повернутым в ее сторону подбородок. Значит, не все умерло. Сохранились еще рефлексы на внешний мир.
Словно бы тот асфальтовый каток, который прокатился по ней, раздавил не все, оставил невредимым самый верхний, самый крайний пласт сознания. Ироничный, трезвый, логически экипированный. Летучий. Именно он руководил вымученно-светской беседой с соседкой. Заставлял вставать, начинать день, готовить молочную смесь, полоскать в утренней ледяной воде пеленки. Ежеутрене, отлетев невысоко надо лбом, отмечал: «Вот и еще один день. Вот и прежняя тьма. Доброе утро, горе».
Какое разное, качественно разное бывает горе. Высокое, возносящее (о, если бы умер любимый и любящий человек — «слава тебе, безысходная боль!»), подобное органной музыке. И растаптывающее, дробящее душу на кровоточащие частицы. Высокое горе опрокидывает человека навзничь. И он начинает видеть небо. Предательство кладет ничком. Глазами, губами, сердцем — в грязь.
И сколь ничтожна физическая боль — в сравнении с этим.
Эталон физической боли — недавние роды — был совсем свежим. Схватки, долгие кромешные тиски, во время которых она читала «Отче наш» и «Богородицу», и слова выпадали из памяти, путались — шестичасовая пытка, которую она согласилась бы терпеть каждый день по полдня, с тем чтобы оставшуюся половину у нее не было памяти.
Колеев неуязвим.
Если б — вдруг — с ним что-то стряслось, Агни бы узнала об этом. Подействовала ее магия, или просто оголенные токи дошли, обожгли, встряхнули — ей рассказали бы сны. Самые чуткие, самые верные уловители информации.
В снах было сумбурно, тошно, мутно.
Конечно, и такие, они несли какую-то информацию, но не о Колееве, а о ней самой, о том, что она знала и без того.
Не часто, раза два-три в жизни случались совсем особенные сны. Не те, что «в руку», тех было полно, — другие. Каждый из них был значимей и пронзительней, чем реальность. На их фоне, наоборот, реальность казалась тусклым, невнятным сновидением.
Последний из таких снов пришел почему-то в роддоме.
Агни летала.
Она летала и раньше, много раз, и в детстве, и не в детстве, но по-другому. Сильнее, чем нужно, отталкивалась при беге ногами и пролетала несколько метров, плавно, словно при съемке рапидом. Или — парила высоко, но под крышей: в комнате с высоким потолком или спортзале. Отталкиваясь ладонями от шкафов, лавируя, рискуя выбить глаз углом книжной полки, наращивая скорость, но все время ощущая замкнутую коробку пространства, цементный холод стен.
Теперь она вырвалась на простор. Ветки самых огромных берез — когда она резко пикировала с высоты — хлестали по лицу, шумели, пахли… Она вдыхала клейкий воздух листвы, зарывалась лицом и плечами в зеленое шуршание — и снова взмывала, винтообразно завертываясь в небо… и не было преград вовне, ни одной, а внутренняя преграда — страх не справиться с управлением (кого? чего?), не удержаться на предельной скорости и разбиться — таяла, растворялась с каждым новым витком.
В прежних снах всегда были зрители: Агни, гордясь, демонстрировала им свои воздухоплавательные таланты. Теперь не было ни души. Но был весь мир. Зеленый. Свежий. Пропахший березами и влажным ветром. Не страшный.
…Странно, что такой сон пришел в роддоме — месте, предельно далеком от какого-либо парения. Юдоли боли, крови и молока, невероятном смешении стерильности и грязи, злобы и умиления… Презрительные придирки сестер. Ужас перед первой встречей с младенцем. Укоры врача на утреннем обходе: «Что же это у вас, мамаша, ребенок все теряет и теряет в весе? Надо кормить». — «Чем, если нет молока?» — «Надо разрабатывать грудь. Посмотрите, как это делают другие женщины». Другие женщины разрабатывали грудь часами. Агни хватало на несколько минут — начинало тошнить. И при взгляде, как разрабатывают грудь другие, начинало тошнить. Она ощущала себя измученным, исковерканным животным. Она не могла объяснить ни врачу, ни женщинам, учившим ее правильному массированию, что молоко все равно не появится.
Роддом — молочно-солнечная (майские дни за окном, свежая зелень, сосущие губы младенца) смерть. Роддом — разрешение от двойного бремени, бремени плоти и бремени связи с Колеевым. Никогда больше она не поспешит на его звонок. Никогда не будет целовать, содрогаясь от унижения и несвободы. Как она и решила: рождение младенца — рубеж, отсекающий нож. Открытая рана свободы.
Никогда ладони Колеева не коснутся младенца, и взгляд не испачкает. (И отчество в свидетельстве о рождении — не испачкает).
Вот только ненависть… Тяжелая, могильная плита ненависти раздавливала ей грудь. И молоко не шло. И младенец заходился голодным криком.
Раненый единорог ненависти.
Кто сказал, что зло — всего лишь отсутствие добра и собственной энергии не имеет? Прозрачно-тихие христианские мыслители? Им стоит позавидовать: они явно судили о предмете извне.
Разрывная пуля ненависти. Лишь ранящая того, в кого нацелена, и раздирающая стрелка… В этой не новой истине Агни убедилась еще раз во время своего последнего визита к Колееву.
Она пришла без звонка и предупреждения.
Младенцу было две недели от роду.
Позарез нужно было забрать стихи, письма, смешные рисунки и книги, без чего разрыв не мог быть бесповоротным и окончательным. (Агни казалось, что, пока у Колеева будут находиться ее вещи и отпечатки чувств, закрепленные в письмах, — лживые, слепые, глупые слова! — ведь она писала, что Колеев «воздух и свет», «ее второе крещение», «ласковая свобода»… — до тех пор власть его над ней сохранится. Вещи и слова, пусть смешные и глупые, — продолжения ее, истончения, ветви, листва — не должны оставаться в плену.)
Агни рассчитывала, что визит займет минут десять, но он неожиданно и тягостно растянулся, и уходить пришлось, перешагивая через опрокинутую мебель, хрустя фаянсовыми руинами…