Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 10, 2002
У Гришиного батяни вышло по-другому.
Давайте я расскажу по порядку. Про Гришу и про отца его.
В прошлом году я приехал в поселок поздно, в конце мая, уже цвела акация, было зелено и тепло. Всякий день поутру я ходил купаться, а вечерами долго сидел на причале, возле воды. Ночами ловился крупный лещ, по килограмму и больше. Утром на причале ребятишки да старики дергали красноперку, плотву. А вечером сходились и съезжались люди серьезные. У них спиннинги, катушки, прикормка — все для дела. И ловили за ночь по пять-шесть лещей, а кто и больше.
Народу на причале собиралось довольно много. Взрослые леща добывают, мальчишки — бычков и всякую мелочь.
Я не ловил. Я лишь сидел на чугунном, за день нагретом кнехте, радуясь просторным воде и небу да развлекаясь рыбачьей суетой. Люди приходили одни и те же, здешние, и я к ним понемногу привык, особенно к завсегдатаям, стал узнавать их, здороваясь и порой беседуя.
Погода случалась всякая. Бывали тишь и покой, и тогда, особенно вечером, народу собиралось множество: порыбачить, просто отдохнуть. Но случалось и другое: ветер, волна. Людей немного. Лишь завзятые рыбаки. Среди них — мальчик лет десяти ли, двенадцати, по имени Гриша. Черноглазый, приятный на лицо, но не больно ухоженный: заношенные спортивные брюки, рубашонка, худенький, бледноватый. Он проводил у воды, на причале, чуть не круглые сутки. По утрам немудреною удочкой ловил всякую мелочь. Приятели-сверстники относились к нему очень уважительно, часто призывая на помощь:
— Гриша, у тебя свинца нет на грузило?
— Гриша, привяжи крючок…
Гриша да Гриша… Он никому не отказывал: и грузило, и поплавок в своей сумке найдет, и крючок поможет привязать узлом-«восьмеркой», а вовсе малым ребятам установит нужную глубину для верхоплавки, для бычка — кому что желательно.
Вечерами, во взрослой компании, Гришина подмога, конечно, никому была не нужна. И он словно завороженный сидел возле своих удочек, неприметный в сумеречной густеющей тьме. По всему было видно, что этого мальчишку дома не больно и ждут.
Скоро углядел я и Гришиного отца, батяней он себя называл. Обычный пьющий мужичок, тут с первого взгляда все ясно: черноликий, в потрепанной одежонке. Но из шебутных: разговорчивый, суетной. Бегает, мельтешит от одного рыбака к другому. И сына не забывает: подскочит к нему, даже присядет рядом:
— Ловишь, Гриша?.. А глубина? А насадка? Твой батяня тоже ловил. — Это он о себе повествует. — И спиннинг хороший был, кто-то упер. Твой батяня ловил. И будет ловить. В город поеду, куплю катушки и тогда… Мы с тобой, сынок…
На долгие речи у Гришиного батяни времени нет.
К одному, к другому подсел. Не столько на воду да поплавки глядит, сколько ищет обычной поживы. У серьезных рыбаков, из тех, что приходили на всю ночь, у них имелся запас, «на случай», чтобы не озябнуть. Но не для Гришиного батяни. А он все равно стрекочет — попытка не пытка, к одному рыбаку да к другому пристроится. Но в конце концов удаляется, не забыв напоследок о сыне:
— Ты долго-то не будь… Мамка заругает.
Мальчик обычно молчит, сторожа свои снасти.
Однажды был зябкий и ветреный вечер. Народу на причале — немного, лишь люди взрослые. Из детворы один только Гриша пристроился, скорчившись в ненадежной затишке, под выступом причального съезда, и сидел там. В обычной своей рубашонке, без головного убора. Откуда ни возьмись объявился батяня. Пострекотал возле одного да другого. Углядел сына.
— Рыбалишь, сынок… — И обычное: — Ты долго-то не будь.
А уже, считай, ночь на дворе. И было подался прочь с неуютного, ветреного причала, но лишь в последний миг, сообразив, снял пиджачок, накрыл им сына, наказав:
— В чулане потом повесишь. Я утром заберу.
— А ты сам не замерзнешь?
— Да я чего… — передернул батяня плечами.
— Он найдет, чем согреться… — сказал кто-то из рыбаков.
— Это уж точно… — хохотнул батяня, торопясь в поселок.
В дневную пору я видел батяню то там, то здесь: с какими-то железками — значит, при деле; у магазина, где торговали дешевым разливным пивом; в сени деревьев, в веселой компании таких же, как он.
Всегда говорлив, всегда, как говорится, «выпимши», энергичен: «Счас, счас… Заделаем… Нет вопросов…» — чего-то обещает и тут же куда-то мчится развинченной легкой походочкой. Кепочка — чуть набекрень, затасканный пиджачок, рубашечка в клетку, разношенные сандалии на босу ногу. Днем — в поселке, вечером появится порой на причале. С одним да другим перекинется словом, покурит. Ко мне подходил, толкуя о леще да жерехе, но в глазах наивная детская надежда: «Может, здесь повезет…» Не везло. И он уходил со вздохом, напоследок не забыв наказать своему Грише:
— Долго не будь, сынок… Мамка заругает.
Говорливый мужичок, сыплет обычными шуточками: «Мы работы не боимся… Лучшая рыба — это колбаса…»
Тараторит, машет руками, а глаза не больно веселые, куда-то все в сторону глядят. Дело понятное: побейся-ка целый день, на питье добывая, а вечером — выволочка от жены, пусть и привычная, но от этого не легче. Пьяницам, им тоже не позавидуешь. Не сахарная у них жизнь.
Может, оттого порой и куражатся. И чаще всего кураж дурной. «Не уважаешь?» Значит — ножик ли, ружье, а нынче и автомат… Что попадет под руку. Режь да стреляй, коли «не уважают».
Это покойный мой дедушка, Алексей Васильевич, был иным. Иногда выпьет рюмку-другую, приходит домой под хмельком, веселый и заявляет с порога: «Дорогие мои детки! Хотите меня бейте, а хотите убейте, но я выпил и буду вам на гармошке играть».
— А мы радуемся, — вспоминает моя мать. — Он на гармошке играет, а мы все поем и пляшем. Праздник…
Нынче чаще всего пьют не рюмочку-другую, и «веселье» для домашних нелегкое.
Вот и наш землячок-полковник: «Не уважаете. Будем стрелять…» Прославился.
Про подвиг Гришиного батяни никто не узнал. А ведь тоже был пьяный. Крепко поругались в семье. Все на него: жена, дочка и сын. И тот же хмельной кураж: «Не уважаете… Буду казнить…» А под рукою не что-нибудь, а боевая граната.
Наверняка он просто хотел попугать. Шумливую свою жену и дочку, которая тоже голос начала поднимать. Конечно, хотел их как следует пугануть. Не переорешь ведь баб…
И конечно, все — дело случая. Допекли… А когда допекут, в сердцах чего не наделаешь. Вот и батяня наш в этой домашней ссоре вскипел, взбеленился, тем более дурной хмель в голове.
— В бога мать! С такой жизнью! Всех вас… — Ухватил эту злосчастную гранату и, выдернув чеку, кинул посреди комнатки. В бешенстве, в ярости, хмельной человек.
Но все же мне думается, что чеку он выдернул случайно ли, ненароком. Но ничего уже было нельзя изменить.
Граната упала на пол. Вокруг нее в тесной комнате — четверо: жена, дочь, сын Гриша и он, батяня. И всего несколько секунд времени между вырванной чекой и взрывом.
Батяне с лихвой хватило этих секунд, чтобы отрезветь, все понять и сделать последний шаг. «Он побелел как стена», — потом вспомнит жена. Батяня успел, кинулся на пол, упав на гранату. Тут же рвануло. От взрыва даже деревянный пол в комнате проломило. А уж про батяню чего и говорить. Он умер мгновенно, весь взрыв и металл приняв на себя. Никого не тронуло: ни детей, ни жену.
Вот и вся история про Гришиного батяню. Конец.
Нынче могилки на кладбище прибирают, скоро Пасха. Станет совсем тепло; зацветет акация; начнет ловиться крупный лещ; на причале по вечерам, особенно в погожие дни, народу много, взрослые и ребятишки. Гриша будет сидеть, с удочкой ли, с закидушкой.
Спасибо тебе, батек. Ты в жизни, конечно, покуролесил. Крови родным попортил. Но вот ушел по-хорошему, по-людски, никого с собой не забрав. Пусть живут.
Перед праздникомНынешняя зима словно подарок: снегопады, метели, легкий мороз. Давно такой зимы не было. И так рано пришла. В середине ноября, когда уезжал я из Волгограда на поезде, было тепло, а утром в купе проснулся — за окном зима, белое Подмосковье: поля, перелески, людские селенья — все в снегу.
Жил я, как всегда, в Переделкине, двадцать минут от города, а иной мир: старые березы, вековые сосны, покой, тишина, да еще снег валит и валит. Живи и радуйся.
А вот радости как раз было мало. Нынешний год приехал я в Москву не просто развеяться, но с болезнью, надеясь и не надеясь на докторов столичных, до которых еще достучись.
Рано утром впотьмах поднимался я и брел к электричке, ехал в битком набитом вагоне. Потом — слякотный перрон, под ногами — жижа. Городские зимние угрюмые сумерки. Людской поток несет тебя ко входу в метро. Там давка: в дверях, у турникетов, у эскалаторов, в подземных переходах. В желтом электрическом свете течет и течет молчаливая людская река.
А наверху, на московских улицах, тоже несладко. Под ногами — наледь нечищеных тротуаров или снежная каша пополам с солью.