Дарья Вернер - Межсезонье
Гуляя по Москве, мы подходили к полуразрушенному дому за бетонным забором – в стыках плиты широко разошлись, и можно было разглядеть вываленные на улицу куски лестниц, нагромождения оконных рам и обломков дверей. Представить все до мелочей.
Тут дядя Боря разбился на велосипеде, прямо об угол, – голова в крови, бидон укатился далеко-далеко, а молоко, с таким трудом отвоеванное, разлилось. Здесь, на черной лестнице, дворовый хулиган Мишка-сосун подкараулил маму и напугал ее – она до сих пор чуть-чуть заикается. Где-то там наверху – кухня; бабушка нагревала воду, наполняла огромную ванну, и они мылись по очереди.
Все это вместе было каким-то каркасом, лоскутками вечно ускользающего мира, который на самом деле хранился где-то внутри. И лысый как коленка издатель Владимир Иванович, и дядя Коля в драмкружковском костюме Наполеона, и Дмитрий Терентьевич, заросший седой бородой, с безумными глазами, будто жили во мне, невидимой, второй сеткой кровеносных сосудов опутывая сердце. Эхо их голосов отзывалось в висках, а лица были совсем живыми – хотя я никого из них живым не застала. Они смотрели с пожелтевших фотографий моими глазами, улыбались маминой улыбкой и морщили нос так же, как, я помнила, морщила его бабушка, когда смеялась.
Отражались в каждом из нас.
Вот все они сидят за столом, где в центре дымятся на ломтях картошки свиные отбивные – думала я – будто и не было ничего. А ведь все они – давно уже, задолго до нашего рождения, – добровольно, «улучшая жилищные условия», разъехались из красного кирпичного дома буквой «Г», с полукруглой аркой посередине и сводчатыми окнами. Кто на восток, кто на юг города. Не зная тогда, что будут всегда тосковать по нему, передавая эту тоску тревожным письмом дальше.
Они оставили ту квартиру – чтобы больше никогда в нее не вернуться, – точь-в-точь как мы сейчас.
С адвокатом из Чехии мы встретились у «Макдоналдса» в Сокольниках. На припорошенных снежной пудрой тротуарах прогалинами чернел лед; по нему, разбежавшись, катились дети, обмотанные шарфами. Сквозь корявые черные деревья проступала лазурно церковь – совсем недалеко от нее когда-то стояли бараки, в которых выросли папины родители. Еще два года назад на месте «Макдоналдса» была блинная. Толстые тетки в поварских колпаках выливали половниками с гнутыми ручками тесто на раскаленные грязные плиты. К кассе медленно – гусеницей-многоножкой – продвигалась очередь в одинаковых темных пальто и дубленках, у каждого в руках – серый поднос с зазубринами-трещинами по краям. Масло дымилось, из кухни пахло цикориевым кофе с молоком и выпечкой. На тарелку с витиеватой надписью «Общепит» тебе выкладывали стопку ноздреватых блинов, вкуснее которых ты не пробовал ни до, ни после, и ты ел их, поливал густой, с привкусом сливок, сметаной, захлебывался от необъяснимого счастья, сидя за облупленным столом. Вокруг были грязнобелые стены с отколотым на углах кафелем и заплывшие паром окна с давно не крашенными рамами, – но для тебя существовал только пушистый блин, вобравший в себя все совершенство мира.
Адвокат, улыбнувшись – ямочки на полных щеках («Зовите меня просто Андрей!»), – аккуратно выловил из макдоналдсовского стаканчика чайный пакетик. На спинке пластмассово-стерильного стула – такие полагались когда-то к куклам, вместе с сатиновыми платьицами в цветочек, – небрежно, дорогая дубленка. На столике – ежедневник в обложке из крокодиловой кожи, где названия месяцев и дней недели будто выжжены сангиновой вязью на страницах цвета слоновой кости. Кажется, будто даже пальцы его тонко пахнут хорошим табаком, сандаловым деревом и шипром.
Наклоняясь к нам доверительно, чтобы перекричать детей с воздушными шариками, празднующих за соседним столиком чей-то день рождения, сыпал чудными словами:
– Учредители, недвижимость, стоимость регистрации, управляющий…
И улыбался, улыбался – будто стал нашим первым и самым лучшим другом в Праге.
Оно все еще было игрой. И название фирмы – тоже. Мы назвали ее – по-детски – «Проталина». Символ освобождения от Межсезонья, возвращения к весне и прочному, стабильному миру. И пусть для этого понадобилось взять первый в жизни кредит, чтобы оплатить работу Андрея и все лицензии, регистрации и налоги. Бесконечные очереди в «Сбербанке», недели – от бухгалтерии к бухгалтерии – два поручителя, формуляры, которые кажутся одинаковыми, и недоверчивый взгляд заведующей отделением: все это казалось достойной платой за будущее. Как и квартира – родовое гнездо, предназначенная в жертву. Это раньше отправлялись за границу, на воды, по психотерапевтам, на доходы от дворянского имения. Теперь, чтобы были деньги на обустройство, гнездо нужно продать – без права возвращения…
К концу вечера тетя Наташа захочет танцевать и петь, будет смешно и фальшиво выводить «Утро туманное, утро седое, нивы печальные, снегом покрытые…». Дядя Боря, выпив еще несколько рюмок, «уйдет в себя», заснув прямо на маленьком диванчике в кухне, под огромным американским холодильником с баллоном для газировки где-то внутри и окошком для стаканчика прямо в дверце.
Владик, прошмыгнув мимо спящего отца, усядется за старинное коричневое пианино с Донской, занимающее больше места, чем сервант, и начнет играть романсы. Он всегда начинает играть романсы, когда гостям пора уже расходиться, – а до этого отсиживается в своей комнате, где еще хранятся под шкафом его детские игрушки и за стеклянными дверцами на книжных полках лежат коробочки с мечтой всего моего детства – разноцветными ластиками из Японии с запахом клубники, яблока и чего-то еще совсем невозможного.
Ритка, двоюродная сестра, пользуясь тем, что тетя Наташа на пару с мамой Владика, тетей Таней, самозабвенно поет, – кинется доедать и размякшие эклеры, и оставшиеся карамельки, а баба Надя в утешение отрежет ей большой кусок тетиТаниного шоколадного торта и положит в картонную коробочку, с собой. И станет до слез жаль вечера, стремительно уходящего в прошлое.
Поэтому рассказали мы все поскорее, пока все еще звякали ложечками в чашках из бабыНадиного сервиза с черно-красными розами и ели домашние эклеры, у которых через беспощадно взрезанный бок выглядывал белый сливочный крем.
– А ты, Вить? – спросил дядя Боря папу, когда все замолчали.
– А что я? – пожал плечами папа, стараясь не смотреть никому в глаза. – Я никуда не поеду. Я остаюсь.
Сестра
Лучше всего я помню ее на последнем новогоднем празднике в квартире, где мы обе выросли. Она надела мамино свадебное платье, гипюровыми складками до пят, то и дело поправляла русые кудри тонкими, неестественно длинными пальцами. А когда наклонялась и видна была вся шея – с полупрозрачной, пропускающей синие венки кожей и родинкой-сердцем почти около ключицы – становилась фигуркой Нефертити.
И улыбалась – внутрь, опрокинувшись в себя.
Когда человек долго-долго болел и потом умер или, скажем, просто изменился до неузнаваемости, очень трудно вспомнить, каким он был «до». «После» вырастает и заслоняет небо – и его самого, раннего.
Говорят, зеркала могут поймать души мертвых. А фотографии, значит, – живых. Поэтому я не люблю больше семейных фотографий. Я все их убрала в коробку из-под зимних сапог и поставила в подвал на самую верхнюю полку – между запасными фильтрами для пылесоса и стопкой старых пледов.
Чтобы посмотреть на нее, нужно сначала встать на стремянку, отодвинуть в сторону фильтры и с усилием вытащить распухшую от фотографий коробку.
И тогда видно – короткую стрижку под мальчика, капризно надутые губы, платьице в крупную землянику. Она косолапила смешно, как медвежонок. А где-то внутри у нее, казалось поначалу, сошлись два полюса.
Иногда была тихоней – и ее можно было подбить на что угодно. «Тихушница», – говорила Ритка.
А иногда становилась словно бешеная – кричала, топала ногами, кидалась на пол, валялась, исходя истошным, надрывным воем. Мне нравилось ухаживать за ней – маленькой. Бережно вкладывать маленькие пухлые пальчики в варежку на резинке, похожую на приросшую к шубе марионетку. Осторожно брать крошечную ступню, заключенную в хлопчатобумажную колготку, стараясь натянуть на нее желтую сандалию.
– Уйди-ы-ы-ы-а-а!
Если рядом стоял стул – детский, маленький, покрытый хохломской росписью, нужно было бежать к двери изо всех сил. Непонятно, откуда у ребенка такая силища, – стул летел мне в голову. Я была проворнее и успевала убежать – а он бессильно падал со страшным грохотом. На двери детской до самого нашего отъезда за границу остались зазубрины. Метками и знаками, которые все просмотрели, предсказаниями, которые не умели растолковать.
– Свежий воздух и движение – вот что нужно ребенку! – с нажимом продолжила педиатр тетя Шура, осмотрев сестру. – Отдайте ребенка в спорт.