Гонсало Бальестер - Дон Хуан
Я вскочил с кровати.
— Когда вам угодно?
Лепорелло засмеялся.
— Вот последнее средство, чтобы заставить испанца что-то сделать. Вы никак не хотите понять, что между трусостью и отвагой есть много всяких промежуточных качеств — вполне достойных и весьма полезных: расчетливость, осмотрительность, благоразумие. Какие вы, испанцы, странные и симпатичные! Мой хозяин вел бы себя точно так же! Вернее, именно так он и вел себя всю жизнь. Страх прослыть трусом для вас сильнее любых здравых доводов.
Он приблизился и похлопал меня по плечу.
— Ладно, собирайтесь.
— Может, вы все же соизволите сообщить, откуда вам известно, о чем именно я спорил вчера со священником? И что ночью…
Он остановил меня резким жестом:
— Профессиональный секрет.
— А если я скажу, что пойду с вами только после того, как вы мне все объясните?
— Обещаю исполнить вашу просьбу, только не сейчас. Друг мой! Если понадобилось столько подсказок, чтобы вы догадались, кто такой мой хозяин, разве я могу вот так сразу сказать, кто такой я сам?
— Проходимец, выдающий себя за Лепорелло.
— А почему не за дьявола? Если уж говорить о розыгрыше… Но одно вам скажу: я не бывший священник, как предположил вчера ваш друг. Не был удостоен такой чести.
5Он затолкнул меня в маленький красный автомобиль, давно устаревшей модели, но хорошей марки.
— Вот на чем я езжу. У моего хозяина машина пороскошней, но такая же древняя, как и моя. «Роллс», знаете ли, двадцать пятого года. Вот это авто! Внушительное и респектабельное, как карета, салон обит бледно-голубым шелком. Женщины чувствуют себя там гораздо комфортнее, и, естественно, такая машина нравится им больше любых американских новинок — те впечатляют, но в них нет настоящего шика.
Мы мчались по левому берегу. Лепорелло оказался лихачом и, стараясь поразить меня своей удалью, то и дело нарушал не столько правила дорожного движения, сколько правила элементарного здравого смысла. Теперь автомобиль стал для него тем, чем вчера были трость и цветок, — предметом игры, а вернее сказать, инструментом игры с судьбой, он развлекался отчаянными виражами и упивался своим нелепым безрассудством. Но надо признать, в его манере управлять машиной не было ничего таинственного, ничего запредельного — как в игре с тростью и цветком, — скорее он поддался соблазну слегка припугнуть меня. Я же никакого страха не испытывал: меня внезапно захлестнула необъяснимая уверенность в его опытности. Замечу, что спокойствие мое абсолютно ни на чем не основывалось, мало того, именно оно, когда ко мне вернулась способность анализировать собственные ощущения, напугало меня больше, чем опасность, которой мы подвергались. Словно истинную угрозу таил в себе сам Лепорелло, а не его дорожные подвиги. Всякий раз, удачно справившись с очередным трюком, он смотрел на меня, точно ожидал одобрения, и я на самом деле одобрительно улыбался в ответ, пытаясь сделать улыбку по возможности спокойной, и, готов поклясться, такой она и получалась. Почему — не знаю, да только теперь это не имеет значения.
Мы оказались на острове Сен-Луи, и Лепорелло, немного покружив, затормозил у дома, который некто выстроил в XVII веке, чтобы другой некто из того же века — может, интендант, а может, и судья — там поселился. Именно этот дом и был нам нужен. Мы миновали ворота, внутренний дворик, потом по темной и роскошной лестнице — фантастически причудливому творению из резного дуба — поднялись на второй этаж. Лепорелло отпер дверь и пригласил меня войти.
— Хозяина нет дома. Но мы пришли, собственно, не для того, чтобы с ним повидаться, я хочу объяснить вам почему…
— …вы оказываете мне честь…
— Именно так.
Он закрыл дверь. В прихожей было темно. Лепорелло распахнул деревянные ставни на одном из окон, и на меня тут же накатило ощущение, будто я оказался на сцене, среди декораций. Разумеется, не в театре, но какая-то театральность во всем этом была и в то же время я не видел вокруг ничего ненастоящего или поддельного, все дышало чистейшей подлинностью. Допустим, потомкам господина интенданта или господина судьи каким-либо немыслимым образом удалось сохранить в неприкосновенности вестибюль дома, но ведь и в комнатах все пребывало в изначальном виде: не только мебель, но прежде всего ее расстановка свидетельствовали о чем-то старинном. Современный дизайнер совсем иначе обращается с пространством.
Лепорелло пригласил меня в большую комнату, которая одновременно служила и библиотекой.
— Садитесь.
Он указал на стул. Стул выглядел совсем древним и потому ненадежным. Лепорелло понял, что я боюсь, как бы стул не развалился от первого прикосновения.
— Садитесь, садитесь, — повторил он. — Это достойный и крепкий стул с богатой историей. Его обивка помнит тяжесть самых великих задов, так что и вашему не стыдно будет на нем посидеть.
Пока я устраивался, он метнулся к книжным шкафам, которые находились за моей спиной.
— Знаете, меня вовсе не удивляет ваш ошарашенный вид, это так понятно. Скажем, идет человек по дороге, и — раз! — навстречу ему дон Кихот…
Я на самом деле был совершенно сбит с толку, да и вел себя по-дурацки: сидел, закрыв глаза, сжав ладонями виски, и пытался по звуку угадать, чем занят за моей спиной Лепорелло. Я чувствовал себя идиотом — мой мозг работал как-то странно, вернее, как-то странно не работал, к тому же в мозгу проносились бессвязные и нелепые образы, не имеющие никакого отношения к нынешней ситуации — ни к Лепорелло, ни к Дон Хуану. В ушах моих звучала песенка, которой я много лет назад выучился у одной чилийской девушки, певшей ее очень мило:
Надвинь на глаза сомбреро,взгляни на меня украдкой.Надвинь на глаза сомбреро,взгляни на меня тайком.
— Вы, конечно, помните, что однажды написали статью о Дон Хуане? К черту песню!
— Я написал несколько статей об этом господине.
Лепорелло держал в руке большой лист бумаги с наклеенной на него вырезкой из журнала. Каждый абзац начинался с синей заглавной буквы.
— Остальные статьи получились менее удачными, а вот в этой есть одна фраза, которая пришлась нам по душе.
Фраза была подчеркнута красным карандашом.
— Дон Хуан искренне вас благодарит за комплимент, к тому же в нем таится верная догадка. Руки Дон Хуана и вправду хранили аромат женских тел, они пропитывались дивными запахами, словно побывали в корзине, наполненной розами. Прочитав ее, мы решили написать вам или даже нанести визит, но хозяин побоялся, что вы оскорбитесь, получив послание за подписью Дон Хуана Тенорио и Оссорио де Москосо… — Он ударил кулаком по столу, и этот жест показался мне в данной ситуации совершенно неуместным, даже нелепым. — Оссорио де Москосо! Вы знали, что это вторая фамилия Дон Хуана? Вернетесь в Испанию, поищите запись о его крещении, найдите там фамилию его матери доньи Менсии. В севильских архивах, разумеется.
— В Севилье никогда не было никаких Оссорио де Москосо.
— Поищите, поищите — и прославитесь в научном мире. А еще вы там обнаружите запись о бракосочетании указанной дамы с доном Педро Тенорио.
— Вам прекрасно известно, что Тенорио в Севилье жили до того, как были введены приходские регистрационные книги.
— Тогда не ищите. — Он забрал протянутый мною лист.
Я хотел встать. Лепорелло запротестовал.
— Вы торопитесь?
— Но ведь вы все мне объяснили. Разве не так?
— В общих чертах, в общих чертах…
— Ну вот.
— Я понимаю, если бы здесь находился Дон Хуан собственной персоной, это было бы убедительнее, но, как я уже сказал, он отлучился из дома. Наверно, повез Соню в Фонтенбло или куда-нибудь еще. Соня, — объяснил он, — это вчерашняя девушка. Шведка, и очень красивая, как вы могли убедиться. Обратили внимание на ее?.. — Он описал руками круги на уровне груди. — Редкая девушка! Но она зачем-то хранит невинность. И безумно влюблена в моего хозяина. А есть люди, утверждающие, будто северные женщины холодны. Не бывает холодных женщин, друг мой! Бывают только глупые мужчины, которые держат в руках гитару и не умеют на ней играть.
— А ваш хозяин, разумеется, виртуозный гитарист.
— Кто же станет спорить! Но, прошу заметить, его интересует только техническая сторона процесса, женщина для него — лишь инструмент. Поверьте, я не жонглирую словами! И всем известно: женщины, попадавшие в руки моему хозяину, рождали совершенно неожиданные мелодии. У Дон Хуана много достоинств, но меня в нем больше всего восхищает то, что самый грубый инструмент начинает звучать у него божественно.
Я встал.
— До сих пор вы пичкали меня банальностями. А я рассчитывал хотя бы поразвлечься.
— Очень сожалею. — Он спрыгнул со стола и шагнул к двери. — Может, мы еще увидимся, а может, и не доведется. Хотите выпить со мной по рюмочке? Не здесь, за углом есть бистро. Мой хозяин пригласил бы вас с большими церемониями и в более изысканное место, а я всегда предпочитал таверны и харчевни. У меня грубые вкусы. — Он замешкался в прихожей. — Ну, не хмурьтесь, не хмурьтесь. Вы все еще сердитесь? Мы с хозяином и не надеялись, что вы нам поверите, но посчитали своим нравственным долгом выразить вам благодарность, не скрывая наших имен. А вы вбили себе в голову, что вас мистифицируют… Неужели вы вот так сразу утратили чувство юмора?