Борис Екимов - На хуторе
– С чем пожаловал, деда? Угля нету.
– Как нету? А на дворе?
– Мало что на дворе… Мы же к тебе во двор не лезем, не высматриваем, где что лежит. Нету. Это учреждениям.
Полная женщина в очках, она возле окошка сидела, догадалась:
– Да ты же и не наш? Ты где живешь? Откуда ты?
– С колхоза.
– Ну, вот в колхозе и получай. Ты новую вывеску видал? «Гор-топ». Мы теперь только город снабжаем. Понятно?
– Нету у нас в колхозе угля, не дают. Чего бы я ехал? Нету. Порошины нету. А у меня весь вышел. Чего же нам с бабкой теперь, померзать? Помогите, Христа ради. Вы – девчата хорошие, с праздником я вас поздравил. Поимейте снисхождение к старикам.
– Де-еда… Тебе русским языком говорят: «Гор-топ». Снабжаем только город. А сейчас и своим не даем. Понимаешь? Обращайся в колхоз. Вас теперь централизованно снабжают, отдельно. А мы ни при чем, понял?
– Куда же мне идти, дочушки? Поимейте снисхождение. Зима, глядите, какая. А топка зарезает. Какие помоложе, на технике, те достают. А мы с бабкой, кому нужны пенсионеры? А в свое время трудилися. И ныне я, по возможности… То сад сторожу. Фронт я прошел, – главный свой довод наконец выложил Архип. – Заслужил награды. Вота и удостоверение есть, – начал он плащ расстегивать.
– Не надо твоих удостоверений. Тебе же говорят – в колхоз обращайся. А мы «Гор-топ». В колхоз иди.
– В колхозе конь не валялся. Чего я туда пойду? Порошины там нету угля. А вы обязаны… А как же… – стал запинаться дед Архип, все свои слова выговорив и расстегнув телогрейку, вынул на свет божий газету, которая лишь видом своим придала ему сил; и голос выправился, стал твердым: – Вот… правительство что говорит? – потряс он газетой. – Для участников войны в первую очередь! – он даже воскликнул тонким сорвавшимся фальцетом. – А вы мне голову кружите! – И снова в голос, чуть не в крик, проговорил наизусть, не глядя в газету: – Проявлять постоянное внимание!
Женщины, поняв, что старика не унять, терпеливо слушали его, а потом одна из них спокойно спросила:
– Ты, деда, русский человек или нет?
Архип вдруг в единый миг понял, что угля не дадут. Он понял, шапку натянул и пошел из конторы.
А время стояло не раннее. Короткий зимний день догорал желтым, режущим глаз закатом. Солнце уже утонуло за крышами домов до утра. И теплые звезды земных огней зажигались в домах.
На центральной площади поселка нещадно дуло, по серому асфальту шуршала поземка. Двухэтажный дом стоял с сиянием огней. В доме было тепло, форточки открыты, даже двери настежь.
И как только подумал Архип о тепле, о покойном домашнем тепле, так сразу окоченел. Казалось, единым махом просек его до костей и насквозь студеный ветер. Архип сжался, пытаясь сохранить в теле хоть теплую крупицу. И скорее, скорее поковылял к магазинам, что стояли за площадью, справа. Там можно отогреться.
Он прошел полпути, когда пахнул ему в лицо сладкий запах свежего пшеничного хлеба. Архип споткнулся и встал, вначале ничего не понимая, он замер и стоял, вновь и вновь вдыхая этот благостный, добрый, почти забытый дух. Надышавшись всласть и опомнившись, Архип пошел к хлебу, к магазину.
Хлеб выгружали из машины. Старик, глотая слюну, хотел прямо здесь попросить хоть кусочек, но побоялся. Он прошел в магазин, и голова его кругом пошла, опьяненная райским запахом хлеба.
Народу не было. Продавщица в белом резала свежие буханки пополам и в четверть и бросала их на полки, прикрытые стеклом. Архип потянулся к четвертушке.
– Я заплачý, дочушка, заплачý… – пробормотал он и захлебнулся, когда в руке у него очутилась теплая горбушка. И, стыдясь и ничего не умея с собой сделать, Архип лишь успел шагнуть в сторонку и, разломив четвертушку, начал есть ее. Так сладок был этот чистый пшеничный хлеб с упругой, хрусткой корочкой, с еще горячей ноздреватой мякушкой, так вкусен был и едов, что Архип не заметил, как съел четвертушку. Последний кус проглотил и почувствовал, как теплый хлеб обогрел нутро и по жилам потек горячим током. А хотелось еще. И он снова подошел и взял четвертушку, оправдываясь перед продавщицей.
– Я заплачý, дочушка, не боись, деньги есть. С дороги я, наголодался за день, намерзся… Теплый хлебушко… – дрогнул голос его.
– Ешь, дедушка, на доброе здоровье…
Вторую четвертушку дед Архип ел медленно, но с еще большим вкусом. Он жевал и чуял языком и нёбом пресную сладость пшеничника, слышал еле заметный и дразнящий дух хмельной кислины и сухарную горчину корочки. Вторая четвертушка тоже кончилась. После нее деда Архипа ударило в пот. Перед продавщицей было стыдно, но хотелось хлеба еще. Сладкий дух его нагонял слюну.
– Уж прости, дочушка, я еще съем. Наскучал по свежему хлебушку. Сколько лет-годов теплого не ел.
Продавщица ничего ему не ответила, поглядела внимательно и ушла в свою каморку и скоро вернулась с полной кружкой горячего чая. Она и стул принесла, усадила деда Архипа возле подоконника.
– Садись, дедушка. Пей, ешь, отогревайся, – мягко сказала она.
Горячая волна благодарности к незнакомому доброму человеку подступила к сердцу.
– Спаси Христос, моя доча, – тихо сказал Архип, опускаясь на стул. – Спаси Христос.
После третьей четвертушки он сделался сыт, согрет и здоров. Допив сладкий чай, старик поднялся, деньги заплатил. Пора было правиться на ночлег, к племяннику. Но дед Архип, казалось, не мог уйти от этого доброго хлебного духа, от золотистых буханок, что грудились за стеклом. И хотя у Василия, конечно, был хлеб, но Архип не стерпел, купил буханку. Ее даже в руке держать было хорошо; чуять пальцами упругую корку, под которой горячей кровью бродило тепло неостывшей живой мякушки. Старик расстегнул плащ, телогрейку и осторожно упрятал буханку на груди. Хлебное тепло и дух теперь были с ним.
И вдруг о бабке, о жене, о родной своей старухе вспомнил Архип. Он вспомнил вдруг, как говорила она ему нынче утром о своем непонятном сне. О хлебе, который мамушка из печи вынимала, но почему-то не дала. Мамушка, сон – все пустое. Но хлеб, но теплый хлеб, которым обидели его старуху, был явью. Сны – блажь, и мамушку не вернуть, но теплый хлеб, он рядом. Его сейчас ел Архип и наелся вволю. Давно уже так не едал. А старуха – во сне, да и то лишь поглядела, не дали. «А так хотелось свеженького», – вспомнил Архип.
Вспомнил и разом наново все перерешил. Что племянник, что его ночевье, что уголь – все это ерунда. А вот старухе хлебушка принести свежего, как обрадуется. Жизнь с нею прожили, много ли радовал. Может, лишь в молодости. А потом… Какая жизнь потом, долгая… И может, в последний раз, да еще перед праздником, горячего хлебца ей, словно из вчерашнего сна, разговеться.
Архип вынул из-под полы, из-за ремня мешок, положил туда пять буханок. А ту, первую, оставил при себе.
– Спаси Христос, доченька, – поклонился он продавщице, – С праздником тебя.
За минуту наново все перерешив, Архип знал, что он будет делать. Он пойдет на Алексеевский грейдер и доедет до Перещепного. А там, с асфальта, к ферме, ее огни будут видны. От фермы вниз, на луга займища, оттуда сено возят, дорога пробитая. Сроду там сено оставляли на зиму. От лугов взять правее, занесенные Чуриковы талы обойти. Потом левее, через Летник, там тихо. Выходить на Пески, на Большие, на Малые Городбища, а там – считай, дома. Он дойдет, доберется. И снега и мороз – это не беда. То ли еще было. Здесь все свое, родное, хоженое-перехоженое.
А за пазухой грел ему сердце теплый хлеб.
Человек для Раисы
Телят уже который год не стерегли – рук не хватало, и бродили они до самой зимы по хутору и округе.
Хутор лежал просторно, с широкой улицей и заулками, пустошами, проездами. По весне и лету все это зарастало гусынкой, ромашкой, лебедой, донником да полынью, высокими лопухами, крапивой – было где попастись, где повольничать.
К осени молодняк сбивался шайками и уходил на Солонцы, за речку, в колхозный сад, к Ильменю. И вечером, допоздна, когда коровы и козы уже стояли на базах и гусиные стада ворочáлись с полей, смутно белея во тьме и кагакая, до поздней ночи неслось по хутору и округе звонкоголосое:
– Мартик! Мартик! Домой, домой, мой хороший! Февраль, Февраль! Чтоб тебя, косопузый черт… – и кое-что покрепче добавлялось; и снова ласковое: – Февраль, Февраль! Марта! Где ты, моя красавица?! Где тебя леший носит?! Поставлю завтра на баз, будешь знать…
Искали телят дотемна и порой не находили. И телята, извадившись, ночевали в садах, на обережье, у воды, шкодили на огородах.
Челядиных до поры Бог миловал, но пришел их срок. Забрались к ним телята, потравили и вытоптали деляну люцерны. А хозяйский белолобый Январь так обожрался на сладкой траве, что его раздуло, и пришлось телка прирезать.
Вечером Райка Челядина плакала:
– Господи… Да чего я такая несчастная… Бог меня метит и метит. Сенца – былки считаные, и люцерну погубили. За телка копеечку взять хотела, опять Бог не свелел. Да чем же я ему… – рыдала она.