Леонид Корнюшин - Полынь
— Возьми, что ль. Тут на махонькую, а я обойдуся. Бери! — прикрикнул он. — Да тут не смоли!
Инвалид высыпал половину махорки.
— Вот ублажил, браток. Тебе тоже оставил, — сказал он ласково.
Ребенок в это время залился так громко, что стал надрываться.
— Ох, господи, господи! — сказал кто-то со вздохом.
— Эй, кто там! — сурово сказал человек в шинели. — Передайте-ка ему сахарцу кусочек, ишь, пострел, заливает трели!
Несколько рук в полусумраке тянулись туда, откуда передавался сахар; маленький белый кусочек наконец достиг цели, и ребенок развлекся и успокоился.
— Спасибочко, дяденька, спасибочко тебе! — донесся благодарный голос молодой матери.
Человек, казалось, не слышал этих слов, он туго завернулся в свою старую шинель, привалился к стене и устало закрыл глаза.
Иван улегся на полу около скамейки, но сон по-прежнему не шел почему-то; хотелось курить, а папиросы все вышли.
Под стеной повизгивал ветер, и в трубе протяжно выло и всхлипывало что-то.
Иван встал, поправил Шурину руку. Девушка спала, как говорится, без задних ног. Спал и мальчонка. Разносилось кругом ровное и спокойное храпение.
Инвалид тоже спал, храпел вовсю, на лице у него было умильное, размягченное выражение ребенка, уснувшего безмятежным сном около матери. А мужчина, который с ним разговаривал, спал странно, осторожно сопел, — из-под приспущенных век мерцали настороженно щелочки глаз. Он, возможно, караулил свою суму от людей или думал о чем-то.
Иван сел, обнял колени и начал задремывать. За окном захрапели, подрались и заржали кони. Там выругались охрипло:
— У, черт!..
— Ой, мамочка, иди сюда, тут не страшно! — закричала девчонка возле печи.
Гладя волосы дочери, женщина тихо жаловалась кому-то:
— Как глаза закроет, так кошмары плетутся. Насмотрелась беды, господи! Да, спи, спи, усни, касатушка! И зайчик в лесу спит, и все птички, и травка дремет. Всему свой черед… Вот вырастешь большая, большая, ладная, красивая. Спи, миленькая, деточка моя…
Ей отозвался голос:
— Не горюй, перемелется — мука будет.
Шура на минуту оторвала голову от руки, открыла глаза, огляделась с удивлением, спросив Ивана:
— Не спишь? — и заснула мгновенно.
Под окном вдруг застукало, зашипело, и хриплым, ворчливым голосом крикнул паровоз. Спавшие женщины, старики и дети вскочили разом, похватали сумки, узлы.
— Минский приехал! Минский приехал!
— И мы пойдем? — спросила, проснувшись, Шура.
— Подождем, темно еще, — сказал Иван.
IXНавьючив на себя ее котомку и свой вещмешок, Иван первый вышел наружу.
На истоптанном в грязную кашу снегу во дворе около пошатнувшегося забора стояли впряженные в розвальни лошади. Мягкими губами они выбирали былинки в снегу. Воробьи вовсю прославляли жизнь: прыгали по спинам коней, копошились в сенной трухе, в санях, где лежали какие-то мешки. Воздух пах конями, сеном. Иван беспричинно и радостно рассмеялся, сказал:
— Держись за мой карман.
Он шагал, длинный, а Шура катилась маленькая, как клубочек, едва поспевая за ним.
Под ногами приминался мягкий, подвыпавший ночью снежок. За курганом — на нем жутко чернели развалины — чисто вымытое, розовое всплывало солнце. Над ним взбухало от огня небо, но выше оно было синенькое, как незатейливый ситчик. Ни автобусы, ни трамваи в городе не ходили. Сразу около вокзала, спускаясь с некрутого холма вниз, к путям, вздымались мрачные торосы битого кирпича и покореженной, опаленной огнем арматуры. И дальше, уже выше к горе, на которой был основной центр города, зыбились те же притрушенные снегом развалины. Воронки густо лепились по привокзальной площади.
Молчаливые женщины и девушки с ломами, лопатами и кирками на плечах упрямо шли навстречу ледяному ветру, как солдаты к переднему краю.
Иван проводил их глазами: «Война еще продолжается».
А Шура несла ребенка и думала со страхом: «Куда я иду?»
Вскоре началось мертвое пространство — не виднелось никакого подобия города. По сбитому на скорую руку мосту перебрались на другую сторону реки. Внизу кряхтел лед, но еще не трогался; по санной дороге, утыканной еловыми лапками, черно змеились цепочки людей.
Ветер выжимал слезы из глаз, хлестал в спины озверело и безжалостно.
Иван наклонился и прокричал:
— Дай пацана!
Легонький орущий сверток, ребенка, прижал к шинели, пошел тише, боясь оскользнуться. Перейдя мост, они начали подниматься в гору. На обледенелом булыжнике скользили ноги. Иван чуть не упал, боком проволокся до другого кювета, удержался за столб. Шура уцепилась за него сзади. Люди, которые шли им навстречу, тоже жались к развалинам, некоторые опирались на лопаты и ломики — город, было заметно, жил напряженной, хмурой жизнью.
Вверху, на холме, немыслимо сказочно светился своими голубыми куполами, позолотой крестов старинный Софийский собор. Он возвышался совершенно нетронутый среди пепла и хаоса, но в сознании Ивана и в церкви виделся не бог, а Родина, Россия, с ее просторами, лесами, страждущим народом, и что-то еще бесконечное, должно быть, судьба ее.
Старая крепостная стена на валу была во многих местах взломана, около, пониже, щетиной дыбились колья с колючей проволокой. К холму вороньим крылом припадала низкая снеговая туча. Из нее туманилась седенькая муть. Ознобкий ветер гнул сучья клена у подножия холма, жестко гладил железную непреклонную голову Кутузова.
— Смотри, они его не посмели разрушить, — указал Иван на памятник. — Он стерегет город.
Старый полководец стоял, тяжело опершись на саблю, устало и озабоченно глядел на далекие холмы, подернутые беловатой полумглой, — на запад, откуда шло нашествие тогда, откуда навалилось нынче — и оба раза побитое.
Немного задержались около памятника. Немой каменный человек со своей высоты смотрел на них. Ему, может, нравилось, что молодые люди стоят под ним и думают так же, как и он.
— Ты «Войну и мир» читала? — спросил Иван.
— Нет.
— Он Наполеона побил. Хоть и с одним глазом.
— Смотри, как живой все равно.
— Ладно, пойдем. А то мы сто лет идти будем, — сказал Иван.
С пустыря, тоже испятнанного воронками, ошалелым комочком выскочил заяц; под улюлюканье и свист Ивана покатился вниз к кустарничку.
— Лопух косой, нашел где прятаться, — рассмеялась Шура.
Около собора теплилась глубокая тишина. Двери были полуоткрыты, из них бочком, встряхивая большой круглой головой, вышел торопливо маленького роста человек, мелко засеменил к желтому флигельку с начисто срезанным снарядами вторым этажом: остался только обломок стены. Но в нижнем на всех трех окнах висел тюль и виднелись цветы в горшочках. В одном окне расплывчато липло к стеклу чье-то лицо.
Иван нерешительно остановился:
— Может, зайдем? Я ни разу не был в церкви.
— Ага, погреемся, — согласилась Шура.
Переминаясь с ноги на ногу, боязливо вошли: впереди Иван с ребенком, за ним — испуганная, с широко раскрытыми глазами Шура.
Из гулкой пустоты, с купола, со стен на них летели на розовых крыльях ангелы, голубоватой мантией обнимал мир Христос. Бог был таким ушибленным, бескровным и бестелесным, что делалось странно и страшно при одной мысли о сопоставлении Его и Мира и той всесильности, с какой он проник в жизнь.
Иван подошел к алтарю — из глубины глядел все тот же бог, только в другой, зеленой мантии. Ивану стало отчего-то зябко и неловко, он переступил с ноги на ногу.
Шура сделала Ивану знак рукой. Он оглянулся.
Посреди собора стояли две старухи и одна средних лет женщина — они истово и жадно крестились на иконы. Маленькая сухая старуха опустилась на колени, быстро и часто кланяясь до самого пола. Неясные тихие шорохи заполняли собор. Иван прижимал к себе мальчонку — тот молча таращил глазки. «Бога нет, а Россия стоит на своем месте и никогда и никуда не сдвинется, и никакой ее не возьмет огонь!» — думал солдат с трепетом и с каким-то облегчающим и просветляющим душу восторгом.
От двери бесшумно шел грузный поп, с красным лицом и во всем черном. Он быстро пододвинулся к Ивану; несмотря на упитанность и полнокровность, у попа на лице было разлито то же выражение, что у Христа на картинке, особенно поражали глаза, глубокие, грустные.
— Крестить? — спросил он, заглядывая в лица Ивана и Шуры.
У Ивана пересохло во рту, — он первый раз говорил с попом.
— Нет, нет, мы так просто, — торопливо сказал он. — Посмотреть, — добавил он, робея под этим смиряющим взглядом.
Поп вдруг озорно подмигнул, с лица его сошло выражение аскетической святости — стоял здоровый мужик, просто мужик, а не проповедник.
— Война скоро кончится? — спросил он тихим голосом, припоминая что-то.
— Теперь скоро.