Леонид Бородин - Третья правда
— Рукавицы дай! — буркнул он. — Руки замерзли!
Селиванов хотел было подать рукавицы, что валялись на снегу, но, выщупав их сырость, подал свои. Тот попытался натянуть их.
— Мне твои наперстки знаешь на что натягивать! — и откинул их в сторону, дыша на пальцы.
Селиванов достал из своего вещмешка соболиную шкурку, распрямляя, сломал ее в несколь-ких местах; делал это с подчеркнутой небрежностью: дескать, плевать он хотел на шкурку. Выг-нул ее на обе руки егеря, потом снял с него шапку, стряс снег, надел снова, плотнее прикрыв уши.
— Хоть ты и здоров как кабан, а слабак! — говорил он при этом. Дырка-то у тебя пустяковая, я б с такой дыркой со следа не сошел! А ты вот валяешься, как колода…
Договорить не успел. Егерь схватил его за полу шубы, одной рукой подтянул, другой перехва-тил за шиворот, молча дважды ткнул лицом в снег по самый затылок и отшвырнул от себя. Отря-хиваясь и отплевываясь, притворно кашляя и чихая, Селиванов отполз подальше и только тогда жалобно и обидчиво заохал:
— А уговор-то как? Тут мордой об снег, а домой притащу — мордой об забор, да?!
Рябинин пытался встать, но что-то в ноге было основательно нарушено, она не слушалась. Зло выругавшись, он снова упал на спину.
— Ну так чего? Будешь драться али нет? — сердито спросил Селиванов.
— Хватит с тебя! Костер пали, замерз я!
— Вот так-то лучше! — закивал довольно Селиванов.
Вытоптав еще полянку в метре от Рябинина, начал набрасывать ветки и щепу, и скоро на этом месте заработал небольшой костер. Егерь потянулся к нему.
— Жилу ты мне попортил какую-то, гад! Не дай Бог, хромать буду!
— Не будешь, — махнул рукой Селиванов. — Сейчас свяжу волокушу и поедем до дому. Корнем тебя поить буду. У тебя-то, поди, такого корешка нету. А ведь ты супротив меня как охотник — хе! Смех! Вот бы мне егерем быть, уж я б мужичкам закон показал! Я сызмальства в тайге, я такое про тайгу знаю, чего ты и не слыхивал и не нюхал.
— Трепло! — уже без злобы ответил Рябинин.
— Ишь ты! — обиделся Селиванов. — А кто два сезона соболя у тебя из-под носа таскал!
— Куда шкурки деваешь? Почему не сдаешь, как положено? — хмуро спросил егерь.
— А кем же положено, Ваня? — прикинулся незнающим Селиванов.
— Властью, кем!
— Как твой отец, не знаю, а мой — так он своего отца помнил и деда, и все они тайгой жили, а власти никакой на тайгу не было! Жили и все! А потом — на тебе, власть появилась и говорит: «Мое!» А почему это ее, когда прежде всегда наше было? А на эту власть другой власти нету, чтобы право наше рассудить!
— Власти не признаешь? — покосился Рябинин.
— Я сам по себе, власть сама по себе! — прищуриваясь, ответил Селиванов.
— Ну и что, разбогатеть хочешь?
Селиванов ответил вопросом на вопрос:
— А вот ты чего не женишься? Слышал, в Рябиновке девки на тебя никак хомута не сыщут…
— Не твое дело!
— Во! Значит, не каждому про все знать положено!
— Перетрухал, когда в меня пальнул-то? Человека стрелять — не изюбря, а?
Селиванов хитро и плутовато сощурился.
— Мне, Ваня, людишку шлепнуть — это как палец обо… ть. А вот человека, оно, конечно, убивать страшно! Только я ж не в тебя пальнул, а так, со страху. Картечь вразброс пошла, вот тебя и зацепила. Кулаков твоих я шибко испугался. Знаю ведь, какая лютость у тебя на меня имеется! За того козла, что в твоем зимовье распотрошил, за одно это ты бы мне глаз на сучок одел.
— Точно! — уверенно подтвердил егерь. — Для чего пакостил? Или не знал, что за такие дела полагается?
— Сам не знаю, чего охульничал, — не очень искренне ответил Селиванов. — Ну, я пойду волокушу вязать. Да и время уже позднее. Тебя тащить — не мед будет. Торопиться надо!
Нарубив достаточно двухметровых веток, он выложил их ровно на снегу, по середине и по краям перемотал тонкими березовыми прутьями и обрывками веревки, по бокам пристроил рябининские камусы, приспособил веревку-лямку, использовав для того даже ружейный ремень. Закидал костер снегом и, наконец, подошел к егерю.
— Тронем, Ваня! Одень рукавицы, подсохли, поди!
Он опустился на корточки перед Рябининым, и тот, обхватив его за плечи, вместе с ним поднялся на здоровую ногу. Селиванов закряхтел.
— Ох, и тяжел же ты, не меньше шести пудов! Я вот больше четырех никогда не вытягивал, даже с обжорству…
До волокуши было нормальных два шага, но преодолели они их еле-еле, и когда Рябинин неуклюже, боком, свалился на волокушу, Селиванов, выпучив глаза, вздохнул облегченно.
Положив рядом с егерем оба ружья и закрепив их, он пристроил под голову Ивану оба вещмешка и, звонко высморкавшись, накинул лямку на грудь. Напрягся, рывком сдвинул волокушу с места, остановился и довольный повернулся к егерю.
— Осилю, значит! А будь бы дело летом али на подъем…
Он покачал головой и, согнувшись чуть ли не пополам, двинулся с места. Волокушу тащил вдоль ложбины, в обход березняка, на который вывел егеря в надежде оторваться от него. Теперь березняк был препятствием, по нему не пройти с поклажей, но Селиванов места знал до каждого пня, и вскоре от ложбины вниз открылась не то просека, не то дорога летняя, а теперь — под снегом и без следов. На нее и свернул свой путь Селиванов. Когда же спуск стал крут, скинул лямку с плеча и лишь чуть-чуть подтягивал волокушу, с трудом удерживаясь от скольжения. Волокушу заносило боком, зарывало в снег, несколько раз Рябинин сваливался с нее, и тогда Селиванов бесцеремонно, не обращая внимания на ругань егеря, заваливал его катом на прутья и тащил дальше.
Когда спуск кончился и открылось поле, и деревня завиднелась вдали, взмокший Селиванов остановился, скинул шапку, расстегнулся и сел на снег, охая и постанывая. Егерь тоже облегченно посматривал кругом, морщась от боли, стряхивая с лица снег, таявший холодным потом.
— Это что! — хвастливо залепетал Селиванов. — Вот когда я в двадцатом с Чехардака папаню своего волок с простреленными грудями! Вот тогда была работа, я тебе скажу. Две гривы тащил живого, а две — уже мертвого. Нет, чтобы взглянуть в глаза — пер как дурак. Ведь слышал же, что он стонать перестал, а все тащил. Молодой был совсем, глупый… Уж как обозлился, что покойника тащу!
— Кто это его? — без особого интереса спросил Рябинин.
— Кого?
— Отца, кого еще!
— Его-то…
Селиванов пошмыгал носом, покосился на егеря.
— Да было такое дело…
— Не хошь, не говори! Тащи давай, а то замерзну.
Деревня Лучиха, где жил (или считалось, что жил) Селиванов, была в десяти километрах — ниже по речке Ледянке — от Рябиновки, стоящей немного в стороне, но не на той же дороге. Дорога же шла в Кедровую и далее — на Байкал и Иркутск. Уходя от егеря, Селиванов, понятное дело, шел на Лучиху, хотя до Рябиновки было ближе. Но не в егерской же деревне было ему искать спасения — там местные мужики, как бы ни были злы на своего егеря, за чужого не заступились бы. И теперь, значит, Селиванов тащил егеря в «свой» дом, купленный Селивановым несколько лет назад. Необжитый, не подновленный, как положено, он лишь числился за Селивано-вым, зиму и лето живущим в своих потаенных зимовьях.
В кооперативе, где приписан был Селиванов, давно махнули на него рукой, в основном рукой председательской, не отсохшей от щедрости рук селивановских. Подслеповатый, хромой, боящийся тайги, как черт ладана, председатель кооператива был дюже силен в бухгалтерии и особенно по части меха. Он не только понимал мех, но питал к нему созерцательную любовь, которую Селиванов презирал, но изрядно поощрял по мере возможности и надобности. Надоб-ность же была простая: чтоб жить не мешали, на участок его не совались, чтоб никому не было до него дела. Потому что вся радость жизни Селиванова состояла в том, чтобы жить по своему желанию и прихоти, ходить в тайге лишь по своим следам или, по крайней мере, чтоб никто по его следам не шатался…
Селиванов любил власть и хотел ее, но не над людьми, чьи души путанее самых запутанных троп. Люди непостоянны и ненадежны, с ними нельзя быть спокойным и уверенным, среди них — будь настороже, а то враз обрушится на тебя, что ненужно и хлопотно.
Другое дело — тайга! После лета всегда осень, а зимой — снег, и никак по-другому. Здесь, ежели по тропе идешь, можешь о ней не думать: не подведет, не свернется кольцом, не вывернется петлей, а если уйдет в ручей на одном берегу, на другом непременно появится, да там, где положе-но. А язык?! Его среди людей держи в зубах, потому что одни и те же слова по-разному поняты могут быть, и вдруг прищурятся глаза, губы сожмутся, и вот — уже опасность. Напрягайся, чтоб избежать ее: хитри, ловчи, притворяйся, уступай-не уступай, беги или оставайся, а зачем все это?
В тайге же человек всегда только вдвоем: он и тайга; и если язык тайги понятен, он с ней в разговоре — бесконечном и добром.