Николай Дежнев - Год бродячей собаки
Андрей слабо улыбнулся.
— Скажешь тоже, Иван Петрович! Я ж на Любку смотрю, как художник. Мне важно понять, как ее рисовать!..
— Во-во, — затряс головой Мырло, — именно! Ты еще только пристраиваешься, а, с позволения сказать, рисует ее Шаман и второго… — тут он хмыкнул, — художника рядом не потерпит. Уходи, Андрей, прямо сейчас и уходи! Я и Павлику это говорил, но он слабенький, малохольный. Если не к нам, пристанет к кому-нибудь похлеще, а попадет за решетку — там ему и конец.
Андрей помолчал, наклонился, потушил сигарету о каблук.
— Ну а сам-то что?..
— Сам-то? — Мырло едва заметно покачал головой. — Я человек конченный — все, цугцванг! Да и не человек вовсе, а воспоминание о человеке — этакий ходячий мавзолей. А что ерничаю и чушь несу, так это чтобы веселее жилось. Надо же над кем-то смеяться. Ну и стаканчик поднесут, — добавил он после паузы. — Нам с Карлом Марксом ничто человеческое не чуждо!
Обнаружив, что все это время крутит в пальцах сигарету, Мырло чиркнул спичкой, затоптал в траве отскочивший кусочек серы.
— Всюду жизнь, Андрюха, всюду жизнь…
Иван Петрович не договорил, обернулся. К ним, таща за собой под ручку Шамана, приближалась Любка. Тот шел неохотно, ни на кого не глядел, но шел.
— Сейчас выпьем водочки, все и пройдет, — приговаривала женщина нараспев, будто убаюкивала раскапризничавшегося малыша. — Павлик умница: он и сигареток прикупит, и закусочки принесет, — жизнь, глядишь, и наладится. Шубку, подарочек твой, обмоем…
Через четверть часа, когда взмыленный Морозов появился с бутылками из придорожных кустов, все четверо мирно сидели на лужайке вокруг расстеленной газеты и слушали Мырло.
— Да вы его знаете, — говорил тот, показывая рукой в сторону «Беговой», — сухонький такой, маленький, ну, просто божий одуванчик, все время трется у ларьков. Я ему когда-то налил, старичок мне и рассказал. В Отечественную, под Курском, он своего приятеля шлепнул. Того, видно, контузило, бедалага винтовку бросил и побрел в сторону немцев. Стрелять-то по приказу должен был ротный — мальчишка еще совсем, лейтенантик, — но он не смог, рука не поднялась. А этот ничего, выстрелил! Рассказывает мне, а сам глазами буравит, может еще налью. А когда понял, что не светит, стал про геморрой говорить и про моченедержание. Сволочь. Гнида старая. Как его земля носит…
Мырло хотел еще что-то сказать, но его уже не слушали. Появление груженного выпивкой и снедью Павлика вызвало приятное оживление. Все заговорили разом, начали расставлять на газете бутылки, раскладывать хлеб и накромсанную большими кусками дешевую колбасу. В предвкушении длинного дня пить начали понемногу. «Экономика должна быть экономной!» — приговаривал Мырло, разливая по стаканам первую бутылку и делая вид, что выжимает из нее последние драгоценные капли. Вторую допили не до конца: оставшуюся на дне водку Павлик вприпрыжку отнес и поставил перед Чмо. Успевший уже почувствовать хмель, Андрей от пьяного умиления едва не прослезился, незаметно утер повлажневшие глаза рукавом. Все происходившее с ним он теперь видел как бы со стороны, и это было смешно и почему-то грустно. Казалось, он достиг того, чего хотел: растворился в простоте обыденной жизни, но чего-то важного недоставало. Задним умом он понимал, что Мырло прав и все это для него лишь игра и не более того. И от этой своей раздвоенности и внутреннего раздрая Андрей упорствовал, требовал на правах хозяина еще водки и тостов.
— Поскольку за Андрюху и новую Любкину шубу мы уже пили, — орал все никак не хмелевший Мырло, — я предлагаю выпить за Павлика! Вы, я вижу, не знаете, кем он станет, — продолжал стойкий марксист, хитро поглядывая на окружающих. — А он, между прочим, будет космонавтом! Да, да, вы не ослышались! Учиться, учиться и еще раз учиться — завещал нам вождь пролетариата, и Павлик его завещание исполнит…
— Исполню! — согласно мычал обличитель кулачества, зычно рыгая. — Завтра же брошу пить и запишусь в летное училище. Меня один мужик обещал устроить.
Запрокинув назад голову, Морозов влил в себя содержимся стакана. И еще нечто эдакое кричал разошедшийся Мырло и смотрел на Андрея злыми, горячечными глазами, и Любка с Павликом кружились в подобии танца, но что-то уже случилось, как будто веселый майский день разом переломился к вечеру и в тихом воздухе повисла грусть. Никто не заметил, когда и как это произошло, но каждый про себя знал, что праздник кончился, и скорбное чувство это скребло по сердцу — было невыносимо.
— Ну, Мырло, ну загни нам что-нибудь веселенькое! — настаивала не желавшая смиряться Любка. — Расскажи про детскую болезнь, про проститутку Троцкого. Ну же, давай!
Она пошатнулась на неверных ногах, опустилась на траву рядом с философом и вдруг зарыдала в голос.
— Ванечка! Что же это такое, Ванечка! Почему все так? Ты же ученый, объясни мне, дуре, как надо жить. Я ведь тоже человек…
Андрей курил, блаженно прикрыв глаза. Мыслей не было, и он улыбался их отсутствию. Ему нравился этот мир, окончательно потерявший остатки какого-либо смысла, но вряд ли он был в состоянии выразить это свое чувство словами.
Любка вдруг выпрямилась, с удивительной силой вцепилась в пиджак марксиста и начала его трясти.
— Ну же, Мырло, смеши меня, смеши!
Философ встрепенулся, обвел присутствующих начавшими уже соловеть глазами, остановился на пытавшемся подняться с земли Морозове.
— Эй, Павлик, вынь пионерский факел из задницы, давай стакан! Раздача слонов продолжается!
— А я все равно буду космонавтом, — бормотал тезка пионера-предателя, борясь с силой земного притяжения. — У меня здоровья! — Он наконец поднялся на ноги, ударил себя кулачищем в грудь. — Андрюха, скажи!
— Ладно, не бузи, — пытался унять его Мырло, но Павлик разошелся. Такие тонкости, как смена общего настроения, были ему неведомы, он гнул свое.
— Нет, Андрюха, ты скажи! Когда утром выходили от Любки, кто поднял за бампер «Запорожец»?
Андрей слабо, отсутствующе улыбался.
— С тебя пол-литра! — радостно заржал будущий покоритель космического пространства, подставляя Мырло стакан.
Никто не заметил, как побелело лицо Шамана, как на высоких скулах шарами заходили желваки. Но вопрос он задал небрежно, голосом суконным и плоским, начисто лишенным эмоций:
— У Любки, что ли, ночевали?
— Что ж нам, на вокзал, по-твоему, идти? — Огрызнулся совсем уже отвязавшийся Павлик.
Мырло взял последнюю поллитровку, начал возиться с пробкой. Она отказывалась свинчиваться, и доцент пытался сковырнуть ее ножом. Голос Любки разорвал пространство:
— Убили! — кричала она, заходясь. — Убили!..
Сжимая в руке бутылку, Шаман замер над Андреем. Тот продолжал сидеть, но из разбитой головы его на лицо лилась кровь. Бессмысленная улыбка застыла на губах. Глаза Шамана побелели от ненависти.
— Молчи, сука!
Он поднял руку, шагнул к Любке. Та отпрянула. Маленький, сухонький Мырло рванулся вперед, повис на занесенной руке. Как ни был пьян Павлик, но и он всей своей тяжестью навалился на Шамана, сгреб его в охапку.
— Вот и все! — Андрей покачнулся, с размаху ткнулся окровавленным лицом в траву Дикая, раскалывающая мир боль разом вытеснила владевшее им удивление. Резкий, дразнящий запах земли ударил в ноздри, проникнув в голову, смешался с болью, сам стал этой болью. На глаза, вся пятнами и кругами, наплыла красная пелена.
— Кое-что можешь! — сказал профессор, вытирая тряпицей кисть. Потом добавил: — Только одних способностей мало, тебе бы, Андрей, характер поменять. Ты уж меня прости…
Его губы дернулись, сами собой сложились в горькую усмешку. Он не видел, как вырвался, колченого семеня, побежал за гаражи Шаман, как, затыкая кулаком рот, беззвучно заходилась рыданием Любка, как, переводя дух, остановились над ним Иван Петрович и Морозов. Мырло нагнулся, коснулся его плеча, перевернул тело на спину.
— Ферзец котенку! — голос Павлика дрогнул. — Отмучился Андрюха, отгулял!
Ничего этого Андрей не видел, и только профессор все вытирал и вытирал тряпицей свою кисть.
— …ты уж, Андрей, прости!..
Он простил. Он давно уже всем все простил.
Заседание Большой согласительной комиссии медленно, но верно близилось к концу, однако Куркиса это вовсе не радовало. Секретарь комиссии откровенно волновался, да и было от чего. Должность ему досталась хлопотная, требующая бесконечного терпения и недюжинных дипломатических способностей, но расставаться с ней Куркису не хотелось. Больше того, он даже боялся допустить в свой изворотливый ум простую мысль, что рано или поздно, а придется покинуть насиженное место. Как любая бюрократическая структура, комиссия время от времени перетряхивала обслуживающий ее работу секретариат, после чего об уволенном ответственном секретаре уже никто никогда ничего не слышал. Впрочем, слово «работа» плохо описывало ту странную, на первый взгляд, деятельность, что бурлила и пенилась в безликом, обставленном канцелярской мебелью зале, какой имеется в любом уважающем себя казенном присутствии. Сама же комиссия лишь по названию была Большой и по недоразумению называлась согласительной, поскольку — и это все прекрасно понимали — ни о каком согласии между Департаментами светлых и темных сил Главной Небесной канцелярии не могло быть и речи. Но и пренебречь указанием свыше и упразднить никому не нужную структуру никто не осмеливался, и комиссия в полном составе регулярно собиралась на свои заседания.