Марио Льоса - Разговор в «Соборе»
— Хорошо, хоть денег хватило. Вам правда получше?
— Голова тяжелая, но я не пьян, на меня пиво не действует. От мыслей голова идет кругом.
— Четыре часа просидели, я уж и не знаю, что буду врать в собачнике. Могут ведь и вон выкинуть, как вы в толк не возьмете? Но все равно спасибо. Спасибо за пиво, за обед, за разговор. Может, и я вам чем-нибудь пригожусь, ниньо.
Они стоят на тротуаре, паренек в фартуке запер деревянную дверь, загораживавший вход грузовик уже уехал, туман окутывает фасады, а в стальном свете дня мчит через Пуэнте-дель-Эхерсито ровный давящий поток машин, грузовиков, автобусов. Поблизости — никого, прохожие — где-то в отдалении, фигурки без лиц скользят в клубящемся тумане. Сейчас простимся, думает Сантьяго, и все, больше ты его не увидишь. А я его и не видел, думает Сантьяго, я с ним не говорил, приму душ, лягу спать и не вспомню даже.
— Отошли, ниньо? Может, проводить?
— Это тебе, а не мне надо отходить, — не шевеля губами, говорит он. — Все четыре часа тебе было ох как скверно.
— Да ну что вы, я знаете какой крепкий на это дело, — говорит Амбросио и, выждав секунду, смеется. Он так и застывает с полуоткрытым ртом, схватившись за подбородок, словно окаменел. Неподвижно стоит в шаге от Сантьяго, воротник пиджака поднят, а Батуке навострил уши, ощерился, поглядывает то на Сантьяго, то на Амбросио и беспокойно, настороженно, испуганно скребет задними лапами землю. В «Соборе» грохочут стульями — наверно, собрались мыть пол.
— Ты отлично понимаешь, о чем я, — говорит Сантьяго. — Хватит придуриваться.
Он не хочет, не может тебя понять, Савалита, он по-прежнему неподвижен, и глаза его все так же упрямо незрячи и налиты вязкой жестокой тьмой.
— Может, все-таки проводить? — бормочет Амбросио, опуская глаза, понизив голос. — Или такси найти?
— В нашей газете есть место вахтера. — Сантьяго тоже говорит тише. — Это полегче, чем на живодерне. Я поговорю с кем надо, тебя возьмут без документов. Там тебе будет гораздо лучше. Только, пожалуйста, не валяй дурака.
— Хорошо, хорошо. — А тревога в глазах все сильней, и голос, кажется, вот-вот сорвется. — Только я не понимаю, какая муха вас укусила, с чего вы так на меня.
— Я отдам тебе свое месячное жалованье. — И голос у Сантьяго пресекается, но он не плачет: стоит, напряженно выпрямившись, широко раскрыв глаза. — Три с половиной тысячи. За эти-то деньги ты сможешь, правда?
Он замолкает, опускает голову, и тотчас, словно наступившая тишина отключила безупречный механизм, Амбросио отшатывается, вжимает голову в плечи, прикрывает руками корпус, словно готовясь нанести или принять удар. Батуке рычит.
— Да что вам — пиво в голову ударило? — хрипло, с трудом выговаривает он. — Что с вами творится? Чего вам надо-то?
— Мне надо, чтоб ты перестал придуриваться. — Сантьяго закрывает глаза, глубоко вздыхает. — Чтоб рассказал мне начистоту про Музу, про моего отца. Это он тебе приказал? Теперь это уже не важно, но я хочу знать. Это он приказал? Отец?
Опять пресекается его голос, и Амбросио отступает еще на шаг, и Сантьяго видит, как он съеживается, как расширяются от страха или от ярости его глаза…
Амбросио машет кулаком — не то угрожает, не то прощается.
— Я лучше пойду, чтоб вам не пожалеть о том, чего вы тут наговорили, — жалобно хрипит он. — Не надо мне вашей газеты, и благодеяний не надо, и денег я не возьму. Не заслужили вы такого отца, вот и весь сказ. Шли бы вы знаете куда.
— Ладно, ладно, не заводись, — говорит Сантьяго. — Подойди поближе.
У ног его слышится короткое рычание: Батуке смотрит туда же, куда и он, — темная фигурка удаляется, проходит мимо пакгаузов и складов, освещается огромными окнами фордовских автомастерских, исчезает на лесенке Пуэнте-дель-Эхерсито.
— Ладно, ладно, — всхлипывает Сантьяго. Наклонившись, он треплет собаку по настороженной мордочке — хвост напряжен и отставлен. — Пойдем и мы, Батукито.
Он выпрямляется, рыдающе вздыхает, платком вытирает глаза и так стоит несколько мгновений, прислонившись к дверям «Собора», и лицо его мокро от слез и от измороси. Батуке жмется к ногам, лижет башмаки, тихо поскуливает, задрав к нему морду. Сунув руки в карманы, он медленно идет к площади Дос-де-Майо, и Батуке семенит рядом. У подножия памятника сгрудились люди, а вокруг — кучи окурков, скорлупы, шелухи, какого-то бумажного мусора; на углу пассажиры штурмуют автобусы, и те исчезают в клубах пыли за углом; полицейский ругается с бродячим торговцем, лица у обоих полны угрюмой ненависти, и голоса звучат сдавленно, оттого что горло перехвачено бесплодной злобой. Сантьяго огибает площадь и на углу Кольмены останавливает такси: ваша собачка мне сиденье не испачкает? Не испачкает, не беспокойся, жми в Мирафлорес, на улицу Порта. Он влезает, устраивает Батуке у себя на коленях, боже ты мой, ну и брюхо у меня. Надо играть в теннис, плавать, качать штангу или накачиваться, как Карлитос, оглушать себя чем-нибудь. Он смыкает веки, откидывает голову на спинку, рука его перебирает собачьи уши, гладит хребет, холодный нос, подрагивающий живот. Ты спасся от живодерни, Батукито, а тебя, Савалита, кто будет спасать, никто, завтра навещу Карлитоса в больнице, снесу ему какую-нибудь книжку, только не Хаксли. Такси мчится по улицам, из слепой тьмы долетают голоса, рев моторов, свистки. Жалко, что не пошел обедать с Норвином. Амбросио собак убивает дубиной, а ты, Савалита, — передовицами, думает он. Он лучше, чем ты, и заплатил дороже, и отделали его сильней. Бедный папа, думает он. Таксист сбрасывает скорость, и он открывает глаза: перед лобовым стеклом косо пролетает бурлящая потоками машин, подмаргивающая огнями реклам серебряная улица Диагональ. Туман выбелил парковые деревья, колокольня тает в полумраке, подрагивают кроны, вот здесь тормозни, будь добр. Он расплачивается, а Батуке начинает лаять. Он открывает дверцу, и собачка пулей летит по улице. Он поправляет пиджак и галстук, слышит крик Аны, представляет, какое у нее сейчас лицо. Он входит во двор, почти во всех окнах свет, Ана тискает Батуке в объятиях, где же ты пропадал столько времени, милый, я от страха чуть с ума не сошла.
— Пойдем, а то эта зверюга перебудит весь квартал. — Он касается губами ее щеки. — Заткнись, Батуке.
Он запирается в ванной, моет лицо и руки, слыша, как Ана приговаривает над Батуке, играя с ним, — видишь, песик, в какую переделку ты попал, слава богу, все обошлось, — и радостное повизгиванье собаки. Он выходит, Ана сидит с Батуке на руках. Он садится рядом, целует ее в висок.
— Ты выпил? — Она берет его за лацкан пиджака, смотрит с шутливым отвращением. — От тебя пахнет пивом, милый. Не отпирайся, говори: пил?
— Встретил одного старого знакомого, мы с ним сто лет не виделись, ну, и завернули, посидели. Никак не мог от него отвязаться.
— Ты накачиваешься пивом со своими дружками, а я тут места себе не нахожу, — доносится ее жалобный, ласковый, нежный голос. — И не мог позвонить хотя бы?
— Да неоткуда было звонить, милая, мы сидели в жуткой забегаловке, там нет телефона. — Сантьяго зевает, потягивается, улыбается. — И неудобно все время беспокоить эту полоумную немку. Мне очень скверно, голова прямо разламывается.
— Так тебе и надо за то, что заставил меня так переживать, я весь день как на иголках. — И она гладит Сантьяго по лбу, глядит на него с улыбкой и треплет за ухо, тихо приговаривая: — Так тебе и надо, будешь знать, как меня мучить. — Он целует ее. — Я задерну занавески, поспишь немного?
— Да, хорошо бы. — Он встает и грузно валится на кровать, а Ана с Батуке носятся вокруг друг за другом, играют. — Плохо, что я еще и все деньги потратил. Не знаю, как мы дотянем до понедельника.
— Ничего, как-нибудь дотянем. Китаец с Сан-Мартина мне верит в долг, есть у нас такой замечательный китаец.
— Плохо, что мы остались без кино. Сегодня идет что-нибудь стоящее?
— В «Колине» что-то такое с Марлоном Брандо[7]. — Голос Аны отдаляется, звучит словно из-под воды. — Детектив, ты такие любишь. Хочешь, одолжим денег у немки?
Она не сердится, Савалита, она все тебе простила, раз ты привел Батуке. Сейчас она счастлива, думает он.
— Займу у нее денег, мы пойдем в кино, только ты дай мне честное слово, что не будешь пить пиво со своими дружками, не предупредив меня. — Смех Аны все дальше и дальше.
Обещаю, думает он. Угол шторы прилег неплотно, и с кровати Сантьяго виден клочок темнеющего неба. Можно догадаться, что там, на улице, над домом, над районом Мирафлорес[8], над городом Лима висит проклятый, всегдашний, пропитанный влагой туман.
II
Попейе Аревало все утро провел на пляже в Мирафлоресе. Смотри, глаза проглядишь, говорили ему девчонки, Тете сегодня не придет. И правда, в то утро Тете купаться не пришла. Обескураженный Попейе побрел домой и, когда поднимался по склону Кебралы, вдруг въяве увидел носик, и челку, и глазки, и взволновался до крайности: когда же, Тете, удостоюсь я твоего внимания? Когда он пришел домой, рыжеватые волосы еще не успели высохнуть, веснушчатое лицо горело от солнца. Сенатор уже поджидал его: иди-ка сюда, конопатый, есть разговор. Они заперлись в кабинете: не передумал? Твердо намерен стать архитектором? Нет, папа, не передумал. Вот только экзамены очень трудные, все рвутся туда, а принимают очень немногих. Но он от своего не отступится, из кожи вон вылезет, а поступит. Сенатор был доволен, что сын окончил коллеж без единой переэкзаменовки, стал к нему заметно ласковей и еще в январе начал выдавать ему на карманные расходы не пять солей, а десять. Но все равно Попейе не ожидал такого оборота: сенатор сказал, что раз уж так трудно поступить на архитектурный, то лучше в этом году не рисковать, позаниматься как следует на подготовительных курсах, чтоб на следующий год пройти наверняка. Как ты на это смотришь, конопатый? Замечательная мысль, папа, и даже глаза у него заблестели и лицо вспыхнуло еще сильней. Он будет сидеть над учебниками день и ночь, заниматься как зверь и на будущий год точно поступит. Попейе боялся этого каторжного лета — ни на пляж, ни в кино, ни на вечеринку, корпи над математикой, физикой и химией, а потом окажется, что все жертвы были напрасны, он не поступит, а каникулы пошли псу под хвост. А теперь ясно, как на американской цветной кинопленке, увидел он пляж Мирафлореса, волны Эррадуры, бухту Анкона, залы «Монтекарло», «Леуро» и «Колины» и дансинги, где он с Тете будет отплясывать болеро. Доволен, спросил сенатор, а он в ответ: ну еще бы! Как славно все складывается, думал он, пока они шли в столовую, а сенатор ему сказал: ну вот кончится лето, возьмешься за ум, обещаешь мне, конопатый? И Попейе пообещал. За обедом сенатор все подшучивал над ним: ну что, дочка Савалы еще не снизошла до тебя, конопатый? А Попейе, заливаясь краской, отвечал: немножко снизошла, папа. Мал еще такими глупостями заниматься, сказала мать, рановато начинаешь. Вот еще, отвечал сенатор, он уже взрослый, а Тете и вправду хорошенькая на загляденье. Только не позволяй, чтобы она тобой командовала, конопатый, а то, знаешь, женщины любят, чтоб их просили-умоляли, чего мне стоило добиться благосклонности твоей мамаши, а мамаша тут же закатилась от смеха. Тут зазвонил телефон, и дворецкий доложил: это вас, ниньо, ваш друг Сантьяго. Слышь, конопатый, надо срочно повидаться. В три в «Крим-Рика», пойдет? Ровно в три, конопатый. Смотри, он тебе веснушки-то ототрет, если не оставишь его сестрицу в покое, улыбнулся сенатор, а Попейе подумал, что отец сегодня необычайно хорошо настроен. Да ну что вы, мы ж с ним закадычные, но мать поморщилась и сказала: этот мальчик, что называется, с приветом. Тебе не кажется? Попейе взял ложечку мороженого — это кто вам сказал? — и еще кусочек меренги — лучше было бы мне уговорить Сантьяго, чтоб пришел сюда, пластинки бы послушали, и Тете позови, хилячок, просто посидим, поговорим. Кто сказал? Сама Соила и сказала, когда мы в пятницу, как всегда, играли в бридж. Она сказала, что в последнее время их Сантьяго совсем от рук отбился, они с Фермином просто не знают, что с ним делать, ссорится с Тете и с Чиспасом, не слушается, дерзит. Чего им еще от него надо, возмутился Попейе, он и так первый ученик.