Игорь Савельев - Терешкова летит на Марс
Так и вышло. Ни денег, ни сил, ни былых семнадцати. Апатичный, опять припугнутый армией (как раз тогда стали активно призывать выпускников вузов, не защищенных законом и ранее), он дал деканатским дамам себя уговорить и поступил в аспирантуру, которая была еще большей фикцией, чем студенчество на СГФ. Теперь числился. Что-то якобы делал… Плавно приходило осознание, что жизнь проходит впустую. Оглянуться не на что. А что впереди?
Впереди — двор высотки, странно пустой, и вторые этажи натянули под окнами непонятные неводы, ловя в железные сетки не то мусор, не то раскаявшихся членов ЦК. (Ха.) Из вколоченного в стенку кондиционера торчала трубочка, вода капала и капала на одну из мемориальных досок, оплакивая неутешно безвестного — во всяком случае, шикарное имя Роман Кармен ничего Павлу не сказало — героя соцтруда.
И все мы как манкурты.
Ближе к вечеру встретились с Наташей — уставшей, выпитой посольством до дна. Они пошли по хляби, в которой дрожали огни, поднялись на третий этаж безликой, сварганенной турками «стекляшки» возле метро, привлеченные надписью «Cafe». Из неоновых трубочек было ловко сплетено подобие коктейля, с термоядерным закатом лимона. Это была идея Паши — устроить что-то вроде романтического вечера перед тем, как тащиться до кольцевой, потом до конечной, потом маршруткой и пробираться по чужой квартире, полушепча и спотыкаясь.
Но Наташе, казалось, не до того было. Вялая, задумчивая.
— Они сняли у меня отпечатки пальцев, представляешь. Кое-как потом отмыла.
Со стороны, наверное, могло показаться, что она как ребенок — руки перед едой показывает.
Хорошо, что Паша это придумал, зайти сюда: салатики, пиво, робкое мясное. Музыка. Несколько глотков, глубоких вздохов — и Наташу стало отпускать.
— Знаешь, я вот подумала… Сидела во всех этих очередях… Подумала — надо ли мне вообще ехать, надо ли мне это все…
Павел замер.
— Но ведь, с другой стороны, так дальше тоже нельзя. Я сейчас даже не про учебу или, там, работу… Ну просто не могу я так. Как будто болото. Одни и те же лица… Один день как другой… Ты меня понимаешь?
Паша смотрел в пиво, его резануло «болото», он хотел дать это понять уголком губ.
— Не обижайся. Пожалуйста.
Она взяла его руку.
Внезапно вырубился свет, заглохло и радио, раздались взволнованные голоса и вилочный звон. Почему-то светился один холодильник с пивом — ледяными на вид полками, притом пустыми.
— Не волнуйтесь! — хорошо поставленным голосом объявила барменша. — У нас сегодня весь день отключают. Внизу же казино, так там — знаете же — проверки, изъятия, сегодня все аппараты там снимают, ну и…
Она с шутками, прибаутками, обещая скорый свет, выставляла свечки на столики.
И горько, и больно, но Паша не мог не схватить красоту момента, то, как слабый свет волшебно ложится на Наташино лицо; романтику, черт бы ее побрал.
— Я не хочу жить, как мама, понимаешь? Мы с ней однажды разговаривали… У нее были такие мечты! Нам и не снилось. Представляешь, она очень хотела быть как Терешкова и прыгала с парашютом, она мне и свидетельства показывала с грамотами; и перспективы какие-то были, способности там, я не знаю… А что получилось?
— Что? — вяло, скорее эхом, откликнулся Павел. Не надо было ставить вопросительный знак.
— Что, что. Да ничего. Побоялась она ехать в эту летную школу, всего она побоялась, все у нее плохо, теперь обо всем жалеет… Сам же все знаешь. — Наташа заметно раздражалась, пока громоздила все эти слова, и сейчас смотрела в тарелку, замкнулась.
Он и правда все знал. Анна Михайловна, его несостоявшаяся теща, была глубоко страдающей женщиной. Достаточно ее взгляда и голоса или складки на лбу, чтобы в общем и целом понять, что муж давно бросил ее, что больное сердце, а школьники, у которых она ведет музыку, устраивают на уроках бедлам. Учительница не обернется. Она будет дальше и дальше играть никем не слышимый полонез, и лицо ее будет отражаться в полировке пианино, выныривать, бледное, как у утопленницы.
Паша вспомнил и толстую, нелепую, обожаемую Анной Михайловной болонку, нагло изменяющую своей безвольной хозяйке: она жила на две квартиры, бегала к соседям, полагая, вероятно, что глупым людям об этом неизвестно. Однажды забылась и прибежала к Анне Михайловне с соседской тапкой в зубах.
Павел сжал Наташину руку:
— А если бы у нее в жизни получилось по-другому, то ты бы не родилась.
— Я бы родилась в любом случае! — сказала Наташа преувеличенно бравурно: она не хотела такой ноты для вечера. Она улыбалась.
И тут дали свет.
Ну зачем?
III
Его душили крепким двужильным электро-шнуром, и было непонятно, что случится раньше — порвется шнур или оборвется жизнь. Ногтями он чертил по ковру, говорят, эти следы так и остались. В сивушном озверении и панике, в разбомбленном жилище, подростки, один из которых, самый щуплый и тринадцатилетний, стоящий «на стреме», боится оглянуться в комнату…
Откуда Паша мог знать эти подробности? (Паша открыл глаза, с головной болью, с наросшими за ночь в ресницах минералами: утро красило нежным светом, гости спали тут и там, кисло и токсично после попойки.) Непонятно. Ведь все случилось в далеком городе — в Чебоксарах — и очень давно. Но эта история, все больше расплываясь, становясь призраком, все равно сопровождала Пашиного друга Данилу — везде и всегда. И на их социально-гуманитарном факультете об этом неясно нашептывали с первых же, кажется, дней первого курса.
Павел медленно, похмельно поднялся. Он так и спал в одежде, теперь противной.
Пьянка состоялась в квартире бабушки Данилы — трехкомнатной, старой постройки, невообразимо развернутой, как кроссворд. Пока бабушка лежала в больнице, Данила временно жил тут один. Это странно, как две вселенные уживались в одном пространстве, игнорируя друг друга: все эти плакаты, пирамиды дисков, хэви-металл, — и бесчисленные банки с прахом каких-то лекарственных трав, прочий нетронутый заповедник старого скарба.
На столе — две массивные рюмки, из сервиза, накрыты компакт-дисками. Кто-то не нашел других контейнеров для линз. Тризна по зрению.
Прошла неделя после того трудного Нового года, когда Паша позволил себя вытащить (он и сейчас позволил — на эту никчемную пьянку с ролевиками, с которыми тусуется Данила). Зачем?.. И вся неделя — тосклива невыносимо. Раньше хоть была сессия. Теперь не было ничего, включая праздничное настроение; и новорожденными сверкучими вечерами Паша тупо сидел дома, а по ночам — в скайпе — они с Наташей бесконечно изводили друг друга. Каждую ночь, холодея и в соплях, Павел позволял Наташе всю душу из него вынуть и валился тряпичной куклой, и начинался новый цементный день.
Теперь вместо этого он зачем-то приехал бухать в честь Рождества.
…Поначалу-то все было не так кошмарно, хотя и безрадостно. Родился и вырос Данила в Чебоксарах. Мать рано погибла. Едва ли все шло как в сказке про злую мачеху (подробностей Паша не знал, Данила, конечно, ничего не рассказывал), но завертелось: двойки, прогулы, клей в мешках, плохая компания. И кончилось довольно быстро тем, что салагу, припугнув, повели «на дело»: один «мажор» с соседнего двора хвастался, что ему купили две Sony Play Station, а отец вот-вот купит «Мерседес»…
Зверское убийство всколыхнуло Чебоксары.
В итоге Данила пошел на процессе как свидетель, он ведь побоялся даже войти в ту комнату, где пытали человека чуть старше его (а миллионов тот так и не выдал: не было никаких миллионов), да и возраст сыграл роль: в любом случае, уголовной ответственности Данила еще не подлежал. Но тогда, в наступившем аду, разницы особой не было: допросы, ужас, суд, психиатр, травля, газеты, учет в детской комнате милиции, спецшкола, ночные кошмары, ужас, ужас, ужас.
Если бы не бабушка — сошел бы с ума.
Бабушка, мамина мама, отчаянная фронтовая разведчица, а после скромный партработник фабричного масштаба, а ныне бодрая пенсионерка, примчалась в Чебоксары, трясла орденами, гремела кулаком, оформила опекунство и увезла внука навсегда.
В новом городе жизнь Данилы пошла на лад. Он в меру учился, в меру занимался спортом, молчал, отпустил волосы, взгляд в себя. Не сразу, но понял, что чебоксарская кровь будет на нем всю жизнь. С этим можно лишь смириться — и закрыться. В местной милиции его автоматом переставили на учет — до совершеннолетия. Знали в школе. Знали пацаны во дворе, настороженно безучастные. Знали соседи. Дурная слава разливалась как эфир, непонятно через какие поры просачиваясь из прошлой жизни, из другого измерения. Его даже на педагогическую специальность не хотели поначалу зачислять, и бабушка, чуть сдавшая, опять гремела орденами. А Данила и не собирался работать в школе. Он подал документы туда, где был меньший конкурс. И работать потом тоже пошел куда попало: ему подвернулась вакансия грузчика на складах бытовой химии, коробки — нетрудно, сутки через двое — удобно, и все… Полное отсутствие амбиций — как одна из форм глухоты: плевать, что о тебе говорят, как смотрят, всегда — спокойный, равнодушный. Это был его протест и его борьба.