Юрий Мамлеев - Сборник рассказов
"Только мне недоступно все это, — злобно думал Горрилов. — Какое это несчастье быть нормальным". Он прослезился от жалости к себе. "Да и слезы у меня какие-то соленые, грубые, как в пещерные времена, — тупо сопя, подумал он, — не то что у той девицы-врача… У нее они какие-то небесно-голубые, эстетные, как светлячки… И тело у меня дефективное, с мускулами", — и он посмотрел в окно. У нормальных людей были изнеженные тела, глубокие глаза поэтов и лбы мудрецов. "Хорошо бы выспаться, — наконец решил Горрилов. Потом поработать, смастерить чего-нибудь, купить костюм". Но тут же капельки пота выступили на его круглом, энергичном лице:
— Боже, о чем я думаю… Я опять схожу с ума.
Он посмотрел на своего водителя: "Даже он бредит".
Водитель действительно разговаривал с духом своего далекого предка Льва Толстого и укорял его за неразвитость. Горрилову страстно захотелось совершить какой-нибудь нормальный, оправданный поступок. Но, кроме того, чтобы снять штаны, он ничего не мог придумать. "Какое я все-таки ничтожество", — устыдился он самого себя.
Они проехали мимо тюрьмы, где помещались те, кого в XX веке называли техническими интеллигентами. Эти бездушные, тупые существа, не знающие, как заправская электронная машина, ничего, кроме формальных схем, сохранялись только для работы на благо изнеженных духовидцев, эстетов и мечтателей.
Наконец, автомобиль подъехал к известному почти во все времена зданию. Горрилова изолировали в довольно мрачную неприглядную комнату. Ее стены были увешаны абстрактно-шизофреническими картинами, чтобы способствовать излечению больного. Но напротив была комната еще хлеще: она была оцеплена токами и скорее походила на камеру.
Там находился последний человек, утверждающий, что дважды два четыре. До такого не докатился даже Горрилов.
Только бы выжить
Домишко, о котором идет речь, расположен по Пищезадумчивому переулку, во дворе. Его давно пора внести, ан нет — он держится. На второй этаж ведет лестница с шизофреническими углами и провалами. В квартирке под седьмым номером двадцатый год живут четыре семейства. У каждого из них свои привычки, психопатии, выкрики; если бы описать все их многолетние отношения, то получился бы длинный роман наподобие "Войны и мира", но с психоанализом, чертовщиной, мордобитием и одиноким заглядыванием в самого себя. Но мы опишем лишь один день.
Утро начинается здесь с того, что одинокая старушка — Пантелеевна выходит умываться. Хотя в кухне никого нет, но она входит туда бочком, предусмотрительно повернувшись задом к окружающему пустому пространству. Когда же появляется народ, то она почти совсем встает на четвереньки, так что квартирантам виден только ее огромный, в ворохе платьев, зад. Двадцать лет назад она появилась таким образом на кухне.
— Не пужайте, мамаша, обернитесь, — сказал ей тогда громадный, лысый инвалид-сосед.
Мамаша спокойно и плавно, как лебедь, обернулась и вымолвила:
— А вы, граждане и лиходеи, иное, чем мой зад, и не достойны зреть. Личико мое вы никогда не увидите.
И опять спряталась.
С тех пор, на долгие годы, она замолкла перед соседями и во все общественные места входила, пятясь задом к окружающему люду.
Теперь ей уже восемьдесят лет, она стала выгнутая, иссохшая, позабыла все слова, кроме детских, но ритуал свой исполняет так же вдохновенно и напористо. только кряхтя и опираясь на клюку. Все к этому привыкли, и один раз был даже скандал, когда Пантелеевна по простуде позвоночника не повернулась к соседям задницей…
Вслед за Пантелеевной в кухню выпрыгивает шестидесятилетняя пенсионерка Сонечка. Завидев старухин зад, она фыркает: Сонечка — единственная из обитателей, кто до сих пор не признает права Пантелеевны.
— Я Льва Толстого, елки-палки, каждую ночь читаю, — часто орет она поутру, стуча кастрюлей по плитке. — Я вам не Наташа Ростова… Запахами тут издеваться…
Огромный, лысый инвалид успокаивает ее, лапая своими чудовищными руками. Вскоре вылезает и его молодая, увесистая жена. От томительных, многолетних злоупотреблений половой жизнью у нее мертвая пустота под глазами и голодный, опустошенный взгляд, как у облученной кошки. Оба они с мужем Эротоманы. И врачи в один голос говорят, что это кончится только с их смертью.
Последним на кухню втискивается Кузьма Ануфриевич Пугаев, солидный отец семейства в составе равнодушной, хлопающей себя по лбу жены и жирной, откормленной тринадцатилетней дочки. О его-то состоянии сегодня и пойдет речь. Суть в том, что месяц назад в мозгу Кузьмы Ануфриевича засела стойкая, богатая, с метастазами мысль: "только бы выжить". Это пришло ему в голову после того, как он увидел на улице, что широкий, с окно, лист стекла, упавший с пятого этажа, разрезал пополам дюжего дядю с орденами.
Пугаев тогда страшно затерялся, струсил и бегом, оглядываясь на облачка, пустился к первому попавшемуся трамваю. С течением времени эта идея: "только бы выжить" — разрослась у него и нашла применение ко всему миру в целом, во всех его деталях и нюансах. Сначала он даже испугал евото равнодушную, вечно хлопающую себя по лбу жену тем, что часто, ни к селу ни к городу, стал повторять: "только бы выжить!" Пойдет в уборную, обернется и скажет, трусливо так, переморщено: "только бы выжить!"
Все окружающее у него стало поводом к этой идее. Обволок он ею и свою дочку. Насильно кормил ее мясом, салом и щупал, раздулся ли у нее живот.
— То-то, дочка, — приговаривал он, — самое главное, выжить… Бойся мальчишек, двора и воздуха. Лучше всего бывает под одеялом.
Дочка надувается его мыслями, как молоком, и уже часто не ходит, а пробегает мимо людей на улице. Но жена мало реагирует на его духовные поиски. За это он иной раз бьет ее, но, от инертного умиления, оставшегося от первых лет любви, считает все же, что она понимает его… Сегодня Пугаев вышел на кухню голый, в одних трусиках. Это от озабоченности. Ведь дочка уезжает в санаторий.
Сонечка вспыхивает и выкатывается к себе, запершись на ключ. Из-за тонких стен доносится ее голос: "Хулиганье!.. Толстого надо читать. Толстозадый!" Лысый инвалид удивляется про себя, почему живот у голого мужчины бывает так похож на женский. "Пощупать бы его", — медленно думает он, опустив чайник на пол.
Только Пантелеевна, кряхтя, пробирается мимо всех, задевая задницей живот Пугаева…
Наконец Кузьма Ануфриевич, одетый, выводит дочку за руку во двор. Все смотрят на него из окон.
Он положил свою тяжелую руку на голову девочки и тихо внушает: "Едешь ты, дочка, в санаторий… И запомни: живьем не давайся. Чуть что — бей в морду… Или жалуйся. Потому что самое главное — выжить".
Неприятная история
Доктор педагогических наук Анна Карловна Мускина, одинокая женщина лет пятидесяти, отличалась тем, что необычайно любила поесть. Говорили даже, что за утренним чаем она съедает целый батон хлеба. Работала она психологом и консультировала целую сеть детских психиатрических больниц. Зарабатывала она массу денег, рублей пятьсот — шестьсот в месяц, которые почти все бросала на еду.
Вторым замечательным качеством, которым она обладала, был ум. Это признавали все знакомые с ней, даже самые глупые и тупые.
Одним неприметным утром Анна Карловна, как всегда, выехала на работу. По причине своей парадоксальной толщины и отсутствию практической стороны ума (Анна Карловна любила только теорию) она никогда не ездила в автобусах и прочем общественном транспорте. Поэтому ровно в 8 часов 30 минут утра к ее дому подъезжал персональный автомобиль с вечно пьяненьким, лохматым шофером.
На сей раз-первая остановка была в невропатологическом санатории. Только Анна Карловна вылезла из машины, как к лей подскочила кандидат наук Свищева. Видно, кандидатка готовилась к чему-то и лицо ее горело.
— Простите, Анна Карловна, — выпалила она, — вы профессор, а ходите в таком рваном пальто… Неудобно…
В ответ Анне Карловне захотелось поцеловать Свищеву.
— Милая вы моя, я страсть как не люблю одеваться, — ответила она. Если хотите, купите мне сами пальто, я дам вам денег…
И, сунув пачку десятирублевых бумажек в руки Свищевой, Анна Карловна покойненько покатилась вперед.
В приемной она первым делом передала для себя на дневные завтраки в столовую целый куль еды и четыре пачки чаю, три из которых нянечки с великой радостью присвоили себе.
Затем Анна Карловна прошла в свой кабинет, и началась ее умственная деятельность. Она прочла ряд историй болезней и вызвала к себе врача.
— Алчность к еде есть? — строго спросила она его, указывая на помятую историю болезни.
— Нет, здесь нет, — выдавил из себя врач.
— Удивительно, — изумилась Анна Карловна и вызвала другого врача.
— Алчность к еде есть? — также в упор спросила она его, показывая другую карточку.