Владимир Соколовский - Уникум Потеряева
Ну давай же я все расскажу тебе, наконец.
Так вот: в нашем потеряевском имении жил во времена оны некий крестьянский сын Иван Хрисанфович Пушков. В его раннюю биографию я не вникала, да вряд ли кто и помнил ее ко времени моего детства. В Потеряевке ведь четверть населения носит фамилию Пушковых. Но основные вехи проследить нетрудно, они все тут, в этом предании. Якобы десятилетним мальчиком он приставлен был к расписывающим потеряевскую церковь художникам, и выказал при этом столько любопытства, столько страсти к познанию живописной работы, что богомазы после освящения храма пошли к помещику, моему прапрапрадеду Евгению Николаевичу Потеряеву, и просили отпустить мальчика с собою в учение. Тот ходил в трауре по недавно скончавшейся жене (почему-то женщины рано умирали в нашей семье!), но был тогда еще довольно либерален духом, посмеялся: вот-де, мал золотничок, а со временем, возможно, и выйдет хороший толк! И отпустил отрока на оброк, с обязательством каждые два года являться к нему и показывать, чего добился учением. И вот Пушков ходил, расписывал церкви, а потом как-то в Москве у них утонул артельный старшина, и мальчик — да нет, он был уже не мальчик, лет шестнадцать, — прожил год на квартире у одного запьянцовского, отовсюду изгнанного художника. Вот тут он и понял волшебную силу настоящего искусства — и, сколько мог, усвоил его. И художник полюбил его, как сына, и передал многое из того, чем владел сам, а живописец он, видно, был отменный, сгубленный только питейным пристрастием. Днями Иван Хрисанфович трудился, где только мог, чтобы заработать на дрова, свечи, краски, пропитание себе и учителю, а ночами рисовал. По воскресеньям же они ходили на пейзажи. К весне тот неизвестный художник-благодетель простудился, заболел горлом, и доктор советовал ему ехать жить на юг. И вот в начале лета он собрался, простился с друзьями и учеником, и ушел пешком с батожком и котомочкой куда-то в Полтавскую губернию, где у него жили родственники. Звал с собою и Пушкова — однако тот отказался: крепостной-де человек не имеет права уходить без спроса барина. И сам вернулся в Потеряевку. Сначала прапрапрадед хотел обойтись с ним сурово — но узнав, что он все это время учился живописи, смилостивился и велел писать свой портрет. Этот портрет я помню, на нем Евгений Николаевич — гусарский корнет, в форме, в которой в молодости вышел из полка. Портрет добротный, хоть и обычный, — так ведь не надо забывать, что художнику в ту пору исполнилось всего-то семнадцать лет! В-общем, картина получила одобрение, и Пушков оказался в милости, в фаворе. Видно, у предка уже тогда возник план относительно него — и, чтобы не ошибиться, он заказал Ивану Хрисанфовичу еще один портрет: дочки Наденьки, Nаdinе. Вот он-то и известен как Уникум Потеряева.
Nаdinе было тогда двенадцать лет, она предстала перед Пушковым совсем еще девочкой, и непонятно: что могло так поразить его в ней, вдохновить на такой шедевр. Ведь перед этим портрет, повторяю, был хороший, но довольно заурядный, и после, а ведь он рисовал еще целых шесть лет, он не мог создать ничего даже близкого к Уникуму. Написан он в очень простой манере, в ней нет ничего академического, и все как-то подчеркнуто просто, какая-то нарочитая неумелость — и в этом особая прелесть его. В-общем, стоит, опершись о перила террасы девочка в белом платьице с короткими рукавами, открытыми плечами, в зеленых башмачках и кружевных панталончиках. На шелковом снурке через плечо висит красивая, расшитая бисером сумочка. Одна рука опущена свободно вдоль тела; другая же, свесившись вне террасы, в сторону виднеющихся вдали полей, держит букетик только что нарванных, простых луговых цветов. Перспектива вдали немного искажена, букетик отчетливо ложится на кроны стоящих вдалеке деревьев. А лицо… по нему читается все затаенное в будущей моей прапрабабке! Она очень красива: удлиненный овал, локоны, небольшой прямой нос, светлые глаза, упрямый рот, твердый подбородок. Здесь и раннее сиротство, и мечты молодости, и затаенный хмель дикой лесной помещицы, способной дойти в страстях до последнего предела, и привитое жеманство, и коварство уездной барыни. Он уже тогда все предвидел, и знал уже про свою смерть. Хотя о любви еще говорить не приходилось: что же — двенадцать лет, скорее, чувствовалось обожание дочери обласкавшего патрона, благодарность ему. Участь художника была решена. В день окончания портрета его отправили в Италию совершенствоваться в живописи, а портрет повешен был в большой зале. По этому случаю наехали соседи, гости из уезда, устроен был ужин. Вечером зажгли свечи, и тогда находяшиеся в зале люди ахнули, глядя на портрет: при неверном меняющемся свете девочка как бы дышала, глаза ее поблескивали, кроны стоящих вдалеке деревьев качались, словно от ветра, и покачивался букетик на их фоне, в легкой девчоночьей руке. Светился блик на локонах, собачка у ног шевелила хвостом, и создавалась полная иллюзия, что маленькая Надин сбежит сейчас с портрета в залу и затанцует, засмеется, или разбранит дворню, гневно постукивая ножкой. И еще там было нечто такое сияющее, оно плавало вдали, в ветвях деревьев, создавая иллюзию пространства: то ли большой светляк (но как его увидать на таком расстоянии?), то ли бабочка в вечернем лунном свете… Все в изумлении глядели на картину, а потом как по команде стали искать глазами саму Наденьку. Она стояла ошеломленная, испуганная явлением двойника; вдруг расплакалась навзрыд, убежала, и больше тем вечером не показывалась в зале. Папенька, отец ее, был сильно разгневан дерзостью художника и приказал было вернуть его с дороги, — но заступились восхищенные гости, и он опять сменил гнев на милость. Приказал лишь перевесить портрет из залы в свой кабинет. Однако молва уже пошла, пошли разговоры о необыкновенном потеряевском живописном уникуме, и в имение валом повалил народ со всех концов. Дело дошло даже до Академии художеств, оттуда приезжал убеленный сединой старец-профессор, жестоко разбранил композицию, колорит, перспективу, назвал картину жалкой мазнею и отбыл, напоследок даже всплакнув от бессильной злобы и зависти. «В каторгу! В железы!!» — орал он, когда бричка пылила уже по дороге. Но сам создатель не знал, не слышал этого, и безмятежно жил в Италии, тогдашнем котле художественной мысли. Так он жил там на довольно скудный потеряевский пенсион целых пять лет, до 1809 года, пока прапрапрадед не позвал его письмом обратно. И поехал крепостной человек Пушков в глухую Потеряевку, где не только благополучие и честь — жизнь могла зависеть от того, с какой ноги встал барин нынешним утром.
И вот приезжает он — и после краткого отчета начинается сразу каторга. Как же: живописец итальянской школы, да еще и прославившийся до отбытия «под мирты Италии прекрасной» как создатель несравненного Уникума — портрета Наденьки Потеряевой. Заказы, заказы, заказы… Со всей губернии. Яростная, мелочная торговля, мышиная грызня за цены. Причем ведет ее, конечно, не художник, а мой достославный предок. Ведь Пушков что — всего лишь вещь, хоть и дорогая, но и сама могущая принести немалую поживу. Все просто, как видишь! Иван Хрисанфович малюет, малюет портреты один за другим, в классическом правильном стиле, не имеющие ничего общего с прославившей его картиной. Все в них выверено, все на месте: и краски, и композиция, и перспектива. Видно, захлестнутый модной школой, только начавший проявляться дар гения растворился, исчез в ней. Однако заказчики довольны: портреты похожи, а что еще особенно требовалось? Так в трудах живет молодой художник. Он не знает нужды, носит одежду с барского плеча, властелин милостив к нему. Кажется, чего бы еще желать? Но Пушкову двадцать три года, а рядом выросшая в его отсутствие прелестная Надин, девочка с Уникума. Оба красивые и молодые, в возрасте, когда только и ждет человек, что его посетит любовь. И теперь уж только остается строить догадки, как они впервые обнялись, поцеловали друг друга. Художник — вроде блаженного, он даже не отдает себе отчета, что крепостной, ведь жизнь-то он прожил среди свободных людей. Иначе он, я думаю, удержался бы от столь рискованного шага. А девчонка — сумасбродка, спятившая с французских романов, с нее нечего взять. Будучи в Италии, я представила себе это так: отец в отъезде, они вечером вдвоем тихонько проникают в его кабинет, зажигают свечи, и девочка с портрета кивает им, машет легонько букетиком. Огонек горит, дрожит вдали; пальцы сплетаются; они поворачиваются друг к другу лицом… Тут я начала плакать, и вышла совсем сентиментальная дура. И наверняка ведь все было не так. Какая разница! Есть один, и есть другой, и больше им никого на свете не надо. Однако достаточно знать атмосферу господских домов, — с приживалками, болтливыми старичками, сплетнями и наушничаньем дворни, — чтобы догадаться, что длиться долго эта история никак не могла. И однажды утром в светелку дочери вошел разгневанный отец. Крикнул такое, от чего она побелела и лишилась чувств, — а вслед за тем быстрые лошади увезли ее под строгий надзор в дальнюю деревню. Тем же утром схватили художника, сорвали с него господскую одежду, избили — и, окровавленного уже и опозоренного, высекли на грязной конюшне. Бросили холопские лохмотья, и в них отвезли в отцовскую избенку. Сутки он лежал неподвижно, не произнося ни слова. На следующий день пошел в кабак, напился там водки, и повесился ночью на черемухе, стоящей за избою. Вот такая случилась драма. Nаdinе Потеряеву немедленно силком выпихнули замуж за уездного чиновника, до которого не сразу докатилась молва о несчастной любви. Совместная жизнь их вряд ли была счастливой, и уж, во всяком случае, недолгой: прапрабабка в одиннадцатом году умерла родами, а чиновник полугодом позже сгорел от вина.