Марлена де Блази - Тысяча дней в Венеции. Непредвиденный роман
— Ma e grandissimo, потрясающе, — удивился он.
— Ты голоден?
Я начала суетиться на кухне. Он обнаружил маленькую корзинку tagliatelle, домашней лапши, которую я раскатала и нарезала днем.
— Даже в Америке можно найти свежеприготовленную пасту? — он был так потрясен, как если бы обнаружил древнеегипетскую пирамиду в штате Кентукки.
Я приготовила ванну, с таким тщанием, как для собственного ребенка или давнего любовника: налила в воду масла сандалового дерева, зажгла свечи, разложила на столике полотенца, мыло и шампунь. А сама села с крошечной рюмочкой сухого хереса. Время тянулось тревожно медленно, потом он неторопливо вошел в гостиную, встряхивая роскошными, влажными волосами. На нем старомодный темно-зеленый шерстяной халат, один из карманов порван, торчала пачка сигарет. Бордовые теплые носки с рисунком в ромбики натянуты до тощих коленок, на ногах уютные замшевые шлепанцы. Я сказала ему, что он похож на Рудольфо Валентино. Он согласился. Мы устроились за низким столиком напротив зажженного камина. Сидим на подушках, потягивая красное сухое вино. Ему нравится. Такой вот ужин с незнакомцем.
На столе белое овальное блюдо с тушеным луком-пореем, припущенным в сметане, под золотой, пузырящейся корочкой эмменталя и пармезана. Я не знала, как сказать «лук-порей» по-итальянски, поэтому мне пришлось встать, чтобы найти словарь.
— Ах, porri, — протянул он, — я не люблю porri.
Я снова стала перелистывать словарь, делая вид, что ошиблась.
— Нет, это не porri; это — scalogni, — сочиняю, не моргнув глазом.
— Никогда не ел, — ответил он и потянулся попробовать.
Оказалось, мой герой очень любит лук-порей, пока тот называется луком-шалот. Еще была tagliatelle, тонкая желтая лапша, запеченная в соусе с грецкими орехами. Нам и хорошо, и немного неловко. Мы больше улыбались друг другу, чем говорили. Я попробовала рассказать немного о моей работе, о том, что я журналист и что пишу главным образом о пище и вине. Объяснила, что я — повар. Он кивал снисходительно, но кажется, находил мои верительные грамоты не слишком убедительными. Молчание его не тяготило. Я приготовила десерт, который не делала многие годы, — забавно выглядящий пирог из хлебного теста, фиолетовых слив и неочищенного сахара. Густой темный сок фруктов мешается, образуя с сахаром корочку, из-под которой вырывается чудесный сладкий пар, мы поставили пирог между нами и ели его прямо из потрепанной старой кастрюльки, в которой я пекла. Фернандо зачерпнул последнюю ложку сливового сиропа, и мы допили вино. Он встал и пересел ко мне. Он разглядывал мое лицо, потом нежно прикоснулся, обхватив за подбородок и слегка наклонив вправо.
— Si, questa e la mia faccia, — шепчет он. — Да, это мое лицо. Я хочу к тебе, в твою кровать. — Он тщательно, ясно выговаривал слова, будто бы прорепетировал заранее.
Мой герой, незнакомец, спал, прижавшись щекой к моему плечу, а рукой крепко обняв за талию. Я бодрствовала, легко гладя его по волосам. Венецианец в моей постели, я чуть не произнесла эти слова вслух. Я поцеловала его в макушку и снова вспомнила неприязненную резкость, с которой ставила мне задачу наш редактор, отправляя много лет назад в командировку. «Проведете две недели в Венеции и возвратитесь с тремя статьями, полными местного колорита. Фотограф к вам присоединится в Риме», — бросила она, не поздоровавшись и не попрощавшись. Почему мы не встретились тогда, в первой поездке? Вероятно, потому что мой редактор не ставила мне задачу привести с собой кусочек Венеции. Тем не менее он здесь — незнакомец с длинными тощими ногами. И мне надо поспать. «Спи», — уговаривала я себя. Но сон бежал. Как я могла спать? Я вспоминала то отстраненное равнодушие, которое всегда испытывала по отношению к Венеции. Я всегда находила возможность отложить поездку туда. Однажды я путешествовала почти по краям ее водянистых юбок, по автостраде от Бергамо до Вероны и Падуи, и, когда оставалось не более двадцати миль, внезапно повернула свой маленький белый «фиат» на юг, к Болонье. Даже после того, как моя застарелая неприязнь была исцелена первыми часами в Венеции, я всегда прятала поглубже желание вернуться, прося отправлять меня на задания по возможности куда-нибудь поближе, переворачивая отдел путешествий в поисках подходящего, дешевого билета.
Я отправилась в Сент-Луис, Миссури, из Калифорнии поздней весной, жила в течение двух месяцев в арендованной комнате, пока не была закончена реконструкция дома и не открылось маленькое кафе. К июню жизнь обрела привычный ритм: кафе, еженедельный обзор ресторанов в «Риверфронт таймс», осваивание каждодневных маршрутов через мой новый город. Тут меня обуяла охота к перемене мест. Не находя покоя, в первых числах ноября я отправилась со своими друзьями, Сильвией и Гарольдом, прямиком в сладкие объятия Венеции.
По утрам мы располагались на кухне лицом друг к другу на выцветших бархатных стульях: у каждого по словарю, полный, исходящий паром кофейник, крошечный кувшин сливок и тарелка намазанных маслом булочек. Устроившись, мы говорили о себе.
— Я пытаюсь вспомнить все самое важное, чтобы поделиться с тобой. Я рассказал о детстве, о том, как был молод. В сущности, я самый обыкновенный человек. В кино меня взяли бы на роль человека, не привлекающего внимания женщин.
Он не грустил и не извинялся, изображая себя таким. Однажды утром он спросил:
— Ты вспоминаешь, о чем мечтала?
— Ты имеешь в виду — ночью?
— Нет. Днем. Чего ты хотела? Как представляла свою жизнь?
— Конечно. Многие свои фантазии я воплотила. Я мечтала о детях. Это было главным моим желанием. После того как они родились, большинство моих надежд было связано с ними. И когда они стали старше, я начала мечтать немного по-другому. Но я действительно пережила многие из своих фантазий. И сейчас переживаю. Хотя некоторые развеялись, как дым. Я помню все, и вокруг меня всегда витают новые идеи. А ты?
— Нет. Ничего подобного. Я рос, думая, что мечты — удел отчаявшихся неудачников. В детстве священники, и учителя, и мой отец внушали мне понятия логики, разумных мотиваций, этики, достоинства. Я хотел летать на самолетах и играть на саксофоне. Я сбежал в колледж, когда мне исполнилось двенадцать, и, поверь мне, жизнь среди иезуитов не сильно поощряет мечтательность. Когда я возвращался домой, что случалось не слишком часто, обстановка там была такая же мрачная. Юность и особенно отрочество были неприятным периодом, во время которого почти каждый пробовал руководить мною.
Его речь ускорилась, я вынуждена просить, чтобы он говорил помедленнее, растолковывал бы мне значение то одного, то другого слова. Я еще разбираюсь с иезуитами и саксофоном, в то время как он уже рассуждал о собственной загубленной юности. Он полагал, что если будет говорить громче, я буду понимать лучше, и теперь он брал дыхание, как стареющий тенор, и его голос нарастал крещендо.
— Отец стремился к тому, чтобы я быстро sistemato, освоился, хорошо устроился, нашел работу, выбрал обеспеченный и безопасный жизненный путь и пошел по нему, покорный долгу. Я рано научился хотеть того же, чего хотел он. И со временем на мои глаза слой за слоем легла еле проницаемая для белого света повязка, сквозь которую не проникнуть мечте.
— Подожди, — я судорожно листала страницы, пытаясь найти значение слова «cerotti» — повязка на глаза.
— Так что произошло с глазами? Почему они были завязаны? — пыталась выяснить я.
— Non letteralmente. Не буквально, — ревел он.
Мой герой нетерпелив.
Я — дура, которая, после двенадцати часов проживания с итальянцем, не успевает следовать за полетом его фантазии. Он добавлял третье измерение, чтобы втолковать мне. Он возвышался посреди кухни. Рывком подтянув носки до морщинистых коленок, поправив халат, он обертывал кухонное полотенце вокруг глаз, выглядывая через край. Незнакомец добавил к скорости и звуку театральное мастерство. Можно было не сомневаться. Итак, он продолжал:
— И через какое-то время вес повязки, непроницаемость ее для эмоций, стали привычными и едва замечались. Иногда я выглядывал как бы искоса, всматривался сквозь дымку, чтобы понять, могу ли мельком увидеть старые мечты в реальном свете. Иногда мне казалось, я что-то такое видел. Но проще было жить с завязанными глазами. По крайней мере, до сих пор. — Голос его тих. Представление закончено.
Да, такие персонажи не пользуются успехом у дам, если дама, конечно, не Тэсс из рода д’Эбервиллей или не Анна Каренина. Или, возможно, не Эдит Пиаф. Сколько же в нем глубокой тоски! И эти постоянные мысли о времени…
Когда я спросила его, почему он сорвался так быстро, не дрогнув перед перспективой пересечь океан, Фернандо ответил, что устал от ожидания.
— Как устал? Ты примчался сюда через два дня после того, как я сама вернулась, — напомнила я.
— Нет. Я слишком долго ждал. Я чувствую, как время течет сквозь пальцы. Жизнь — это conto, счет, — заговорил в нем банкир. — Количество дней, отпущенных нам, доподлинно не известно, и один драгоценнее другого. Их не сдашь на депозит.