Франсуаза Саган - Прощай, печаль
Матье вел машину, ничего не чувствуя и ни на что не реагируя, не ощущая ни малейшей возможности дать оценку поведению Гобера; потом закурил, лениво затянулся, не задумываясь о вызове судьбе. Ах, милый Робер!.. Да, конечно, этот рак свалился на него не вовремя, да и не только на него!
Похоже, он оставил радиоприемник невыключенным. Нагнулся, чтобы выключить его, и замешкался – от резкого гудка чуть не треснула его голова. Со склада справа на шоссе выезжал грузовик. Водитель увидел, что машина Матье быстро приближается, настолько быстро, что столкновение казалось неизбежным. Матье тормознул, затем резко взял влево, да так, что залез на тротуар, потом столь же резко – вправо и, чуть сбавив скорость, оказался на чудом не занятом участке дороги, позади грузовика; наконец он вывернул на бульвары и продолжил движение в том же направлении. Он едва не попал в аварию, в серьезнейшую дорожную катастрофу; через зеркало заднего вида он заметил, как грузовик остановился и как из него выскочили встревоженные люди, указывающие в его сторону. Матье ни на кого не наскочил, он просто убегал. Но мог и наскочить. Руки-ноги дрожали, как всегда после дорожного происшествия, неважно, реально случившегося или счастливо миновавшего, и на миг он возгордился своей реакцией, но тут же стукнул по рулю кулаком. Какой же он идиот! Вел себя как настоящий дурак! У него в руках было решение вопроса, будто дарованное ему свыше… решение, избавляющее его от многих дней и ночей, наполненных страхом и страданием, что ожидают его впереди. Безо всяких просьб и тягот морального выбора пришло идеальное решение! Он же мог поступить по-умному, перехитрить судьбу, а умудрился упустить единственный спасительный для себя шанс, последствия которого к тому же не легли бы тяжким бременем на близких, иными словами, смерть была бы пристойной, быстрой и случайной. Какого же он свалял дурака! Вот именно, ничего другого не скажешь, свалял дурака! И руки-ноги все еще продолжали дрожать, переполняя его злобой на самого себя, и он прибавил газ, словно чудеса в состоянии повторяться и ему вновь будет предложена в самом скором времени прекрасная, мгновенная смерть на ровном месте.
* * *Гнев его поутих только у моста Сен-Клу, а точнее, возле парка, по которому он катался несколько минут, один-одинешенек на пустынных аллеях, покрытых ржавчиной осени. Затем он затормозил, выключил двигатель и вышел, после чего прислонился спиной к дверце и глубоко вздохнул, потянулся, осмотрелся вокруг, взирая на безмятежный пейзаж и не получая от этого зрелища ни малейшего удовлетворения. Тут-то и крылась истина: он на протяжении нескольких недель в состоянии будет совершать все действия и поступки человека, живущего нормальной жизнью – при этом счастливой жизнью, – но в любой момент может настать миг, когда какая-нибудь мелочь даст ему понять, что далеко не все в порядке, и это перечеркнет все остальное. И он отошел от машины, прогулялся минут пять и остановился на лужайке перед деревом (ни одного прохожего, ни одного кепи на горизонте). Прислонился головой к основанию дерева и вытянул ноги. Стал разглядывать трепещущие листья там, высоко, очень высоко, на самой вершине то ли каштана, то ли бука, то ли вяза, то ли бог знает какого дерева. В этом году вязы гибнут во Франции тысячами. Они становятся жертвами печально известного заболевания, косящего вязы наподобие рака. Тьма вязов сгинет одновременно с ним, с Матье.
И людей, и вязы сгубило то же зло,Истончило в нити, из жизни унесло.
Такого рода стишки иначе, чем «вирши», не назовешь. Само слово «вирши» словно пролилось на него теплым дождичком, вызвало у него чувство умиления, как некоторые песни, исполняемые по радио, как нежданные воспоминания о том, каким он был. У него сложилась своеобразная классификация воспоминаний, в частности, он делил их на те, что причиняли боль, те, что забавляли, и те, что вызывали чувство вины или вынуждали забыть их поскорее. Матье полагал, что помнит все. Тогда откуда же в памяти всплыло раскрытое окно, выходящее на площадь у мэрии, бабушка, держащая его за руку, собственный голос, вечно просящий, чтобы деревенский оркестр исполнил любимую серенаду со множеством переливов, от которой Матье приходил в восторг?.. И этот ярко-рыжий мальчик, читавший ему стихи собственного сочинения, «вирши», как называл их отец?.. И сам Матье, который до того, как возмечтал стать пожарным, пилотом реактивного самолета, электриком, актером, страстно жаждал быть «виршеплетом». «Мой маленький Виршеплет», – говаривала бабушка, прижимая его к себе; это было зимой, когда родители отсылали его прочь, в старый дом. Через пять лет он уже стыдился и бабушки, и самого себя. В пятнадцать стыдился их всех. Темп жизни становился таким быстрым, пожилые дамы – такими хрупкими, а маленькие мальчики – такими неблагодарными.
Там, наверху, на самой вершине дерева он уже видел не отдельные зеленые листья, а одно расплывчатое зеленое пятно. Пролился, ровно и без толчков, водяной поток, тепловатый, приятный, ласкающий ему щеки в пустынном парке. Без сомнения, то были слезы Виршеплета.
Глава 3
Это было стандартное «кафе-табак». Огромное, несовременное, из тех, какие Матье очень любил и какие в Париже почти исчезли. Там находились завсегдатаи из соседних новостроек и праздношатающиеся бездельники, прилипшие носом к окнам. Хозяин, стоявший за оцинкованной стойкой, где находились касса и сигареты, и смотревшийся как завистливый и властный монах-иезуит, бросил на Матье полный недоверия взгляд, который на какое-то мгновение привел того в замешательство. Тем не менее Матье уселся за стойкой, заказал бокал белого вина и, поддавшись порыву, выпивку для всех присутствующих. Давно он не захаживал в такого рода бистро. И в памяти его вмиг всплыла вся эта обстановка, вся эта жизнь, состоявшая в основном из наскоро выпитых рюмок, ресторанных заказов, общения с дружками, неясных угроз и идиотских пари, атмосфера волшебных сказок: нереальная, нереальная и приятная.
– Ну, так угощайте же всех! – повторил Матье, демонстративно облокотившись о стойку и глядя прямо в лицо хозяину, который, однако, не переставал недоверчиво рассматривать клиента.
Следует отметить, что в те времена уже никто не угощал за свой счет посетителей заведения. Никто не оплачивал выпивку своих собратьев по роду человеческому без особой на то причины. Эпоха подарков миновала. Подарки не одобрялись, не признавались, не принимались налоговым ведомством как оправдание (эта тема узаконенной жадности подпитывала застольную беседу на одном из недавних обедов). И Матье предался ностальгическим воспоминаниям о джентльменах девятисотых годов, разорившихся из-за жен, но не столь злобно преследуемых фискальными службами и в гораздо большей степени, чем сегодня, находивших с ними общий язык. А, кстати, что он сможет оставить своей жене? Своим ЖЕНАМ? Его архитектурное бюро было уже поделено на три части и в нынешние кризисные времена дышало на ладан. А проект для Пуасси, столь дорогой его сердцу, где эстетика и нравственность наконец слились воедино и за который он бился на протяжении двух лет, вдруг удивительным образом лишился для него всякого смысла. Как же так в одночасье он стал для него чужим, для него, прежде столь увлеченного своим делом? Но кто способен устоять перед лицом близкой смерти? Кто? Что? Быть может, великая любовь?.. Которой он не испытывал. Которую он никогда больше не испытает.
А пока что хозяин сыграл свою роль, и одновременно с любопытными взглядами, направленными на Матье, в его сторону потянулись рюмки. А он в очередной раз испытал чувство стыда, неловкость по поводу того, что теперь он не такой, как все, стал человеком без планов и проектов, без будущего, человеком, лишенным желаний. Сколько таких бедняг попадались ему на улицах, разрушенных, как и он, изнутри и, подобно ему, стыдящихся собственного существования. Да, решительно нет ничего романтического в отсутствии будущего! Все очарование жизни покоится во Времени с заглавным В, как это подчеркивал Пруст. Ах да, Пруст! Матье поклялся себе, что перечтет, а точнее, дочитает всего Пруста прежде, чем умрет. Другого времени не будет, если, конечно, не пропадет желание. Как будто у него и в самом деле могут возникнуть еще какие-то желания, помимо потребности рассказать кому-нибудь о том, что с ним приключилось. Поделиться, преломить хлеб беды, как «до того» хлеб радости, с любым человеческим существом, кому он не безразличен. Прежде в таковых недостатка не было. Он даже многими из них пренебрегал. Его любили за здоровье, за уравновешенность, за умение наслаждаться жизнью, за любознательность и снисходительность. Что от всего этого останется через три месяца? Да ничего.
Он бросил взгляд на часы над стойкой. Час дня. К хомяку он пришел в одиннадцать. И пробыл у него около часа. Всего час? Или УЖЕ час? И то, и другое можно воспринимать или обозначить как самое худшее, самое долгое, самое тяжелое и самое незначительное время его существования. Он знаком указал владельцу заведения на бутылку белого вина и по выражению лица хозяина понял, что пора вынуть из кармана деньги и выложить их на стойку.