Дина Рубина - Синдром Петрушки
– Охо! Аха! Доктор Горелик! – Улыбаясь, он подходил все ближе, и по яркому, даже зловещему загару, по воспаленным голубым глазам в красных прожилках я понял, что доктор Зив отдыхает здесь уже дня три, не меньше, и принял изрядную дозу водных и солнечных процедур.
– Балует меня судьба, не дает скучать: только что проводил друзей, а тут и вы. Такая компания!
– Увы, – отозвался я, с удовольствием пожимая его руку и отодвигая стул напротив. – Я, к сожалению, не компания. Вернее, компания на час.
– Жаль, – сказал он, чуть передвинув стул в узорчатую тень листвы и усаживаясь. – А я здесь выжариваю свой псориаз и подыхаю со скуки. Проглотил за два дня три книги и радовался, что удалось выманить друзей из Иерусалима. Они архитекторы, милые люди, провели чудесный день… Возможно, вы их даже знаете: они тоже из Москвы, ваши земляки. Я ведь не ошибся – вы из Москвы, доктор Горелик?
– Борис, просто Борис… – Мое имя почему-то произносится здесь с ударением на первый слог, и я всегда педантично поправляю собеседника. – Нет, я из Львова.
Он молча откинулся на стуле, подняв бровь, будто ему сообщили некую чрезвычайную новость, мгновение держал паузу и наконец значительно проговорил:
– Аха… Охо… Из Львова, говорите. Как же это я не знал?
– А что бы это изменило? – улыбаясь, спросил я.
И он мгновенно улыбнулся в ответ и сказал:
– Ничего! Буквально ничего! – и вдруг, подавшись ко мне, заговорщицки произнес:
– Ничего, кроме того, что вы должны понимать по-польски. А?
– Прошем пана! – отозвался я. – То пан зэ Львова?! А балак пан ешче памента?[11]
И мы одновременно рассмеялись…
Из помещения кафе в нашу сторону выходило раздаточное окно с широким прилавком. В нем, как в раме, утомленно двигалась юная официантка, выдавая сигареты, соки в банках, орешки и прочую мелочь полуголым или почти голым разморенным отдыхающим: Эдем так Эдем! Процентов восемьдесят постояльцев лечили здесь свой немецкий, шведский или какой-нибудь иной псориаз недешевыми солнечными лучами, которые необходимо было окупить во что бы то ни стало.
Громко споря по-немецки, две морщинистые голенастые старухи в шортах долго что-то выбирали, и когда наконец отошли, официантка в окне улыбнулась мне, молча вопрошая, как насчет заказа. Распространенный жест местного населения: кисть руки как бы ввинчивает в воздух невидимую лампочку. Я отрицательно покачал головой.
Лиза наверняка застряла у витрин с сувенирами и побрякушками. А я хотел, чтобы она сама посидела над меню, выбрала, отвергла что-то и снова выбрала, короче – вступила в контакт с окружающим миром, например, вот с этой кибуцной русалкой.
– Вам приходилось бывать во Львове? – спросил я.
– О-о-о… – Доктор Зив провел ладонью по седому ежику на крупной ладной голове, тронутой на висках ржавчиной псориаза, достал из заднего кармана шорт коробку сигарет и бросил ее на стол. Затем принялся искать по всем карманам зажигалку.
– Львов! Это, знаете ли… видите ли… Забыл в номере! О, благодарю вас!.. Да, я жил там какое-то время. Хотя родился в Казахстане, где отец оказался за свой длинный язык, в должности, так сказать, британского шпиона, на лагерной баланде. Если будет интересно, расскажу. – Он встрепенулся: – Но это спасло ему жизнь, а заодно и мне – вы же знаете, что стало с еврейским населением Львова: немцы изничтожили его под корень, хотя первый погром был, по старой доброй традиции, произведен руками местного населения. Ведь Львов – один из немногих городов, где и гетто было, и концлагерь… Да что говорить, все это прекрасно известно…
Он склонился к острому огоньку моей зажигалки забавным поцелуйным движением губ, со вставленной в них сигаретой, затянулся и выдохнул вверх струю дыма, которая доросла до нижних ветвей баобаба, вспугнула птичку и некоторое время повисела на ветке седым лоскутом.
– Хотя об этом не принято было упоминать вслух, – заметил я, тоже закуривая. – Знаете, советский Львов всегда отталкивал прошлое. В наше время на месте Яновского концлагеря находился милицейский собачий питомник и какие-то вполне действующие лагерные бараки.
Он кивнул, задумчиво выдыхая дым, покручивая в пальцах стеклянную перечницу в форме шахматной ладьи; обернулся и подмигнул девушке. Та подошла, не торопясь и улыбаясь в ответ, убирая со лба пряди длинных, еще не просохших волос.
– Бутылку минеральной, – сказал он. – Просто чтобы чем-то тебя занять.
Она хмыкнула, повернулась и ушла, вызывающе перебирая загорелыми и длинными, как весла, ногами. Мы оба смотрели ей вслед.
– Да… Львов… – Он отвел глаза и сигаретой потянулся к пепельнице. – Загадочный город… Сырой климат, туберкулез, камень, узкие улицы… Сплетение показной набожности и скрытого порока – средневековая мораль. Помню, едешь в трамвае, и какие-нибудь тетки начинают друг с другом браниться. Вдруг – собор за окном! – и они истово крестятся. Мистические углы там встречались, прямо-таки пугающие закоулки…
Но я еще застал тот европейский Львов, с его неподражаемым польским шармом. Я еще помню чистые мостовые, розы, монашек на улицах – в том числе тех, что босиком ходили, из ордена «Кармелитанок босых»… Еще ездили брички по мостовым – прямо слышу их веселое дробное цоканье, – а у лошадей были подвязаны хвосты, и под зад подставлен брезентовый фартук, по которому навоз сползал в ведро…
Здесь, на вершине горы, даже в самый зной налетал ветерок, потренькивая сухими жесткими листочками «баобаба». А может быть, это птицы, голоса которых (звонкая чечетка, перестук, пересвист и заливистая нежность) выткали невидимый, но плотный звуковой шатер над всем кибуцем, дружно копошились в кроне, стряхивая вниз, на столики, сухие веточки и свернутых в колечки древесных червячков…
– У меня до сих пор перед глазами типажи львовских сумасшедших, – продолжал он. – И там немудрено было съехать с катушек: суженное пространство, много страстей, много ума, неудовлетворенные притязания. Городу, породившему фантазии и сны Захер-Мазоха, вполне пристало быть до известной степени воплощением этих снов… А население, которое веками настаивалось, бродило, как вино? Согласитесь, довольно пряный рецепт: треть поляков, треть евреев, русины, немцы, армяне, цыгане… При зажатости и тесноте – какое могучее извержение жизни! А язык – певучий, не совсем польский, польский язык Львова…
Ему хотелось говорить о Львове, и нравилось – это видно было, – что мы оказались земляками, пусть косвенными, ибо я считаю, что по-настоящему земляками можно считать лишь людей, выросших в городе в одни и те же годы, – ведь суть и облик места столь же изменчивы, как и суть и облик времени…
– Но с приходом русских в тридцать девятом и позже, после войны, произошла… как это в компьютерных терминах? – перезагрузка населения: евреи были уничтожены, поляков выслали Советы «в рамках обмена населением» – симпатичная формулировочка, да? такая себе шахматная рокировка… А армяне где-то растворились, разъехались… К тому же Сталин решил превратить торговый, культурный, мистический Львов в индустриальный город… Ну, и туда хлынуло окрестное село, те самые крестьяне, которым «за Польски» вообще запрещалось появляться на центральных улицах, запрещалось ходить по ним босиком, так что сапоги они несли в руках до въезда в город, а там надевали. И не зря: моя тетка рассказывала, что сцены, когда деревенские бабы присаживались на виду у сконфуженной городской публики, были совсем не редки. А с предприятиями приехали советские спецы, и расселась повсюду напористая властная Россия – все пришлая публика, другая компания… Город стоял будто контуженый, сам себя не узнавая.
– Но… так всегда бывает при трагической смене населения, – возразил я. – Вы же знаете, приживление тканей вообще процесс сложный и медленный. Например, для моего отца – он родом из Одессы – Львов так никогда и не стал родным. Но я там родился, вырос, каждый переулок найду с закрытыми глазами… К тому же роль пуповины иногда играют самые разные вещи: звон бидона молочницы, или запах кофе из соседней кавярни, или польская нянька, которая поет тебе довоенные куплеты… И потом, евреям не привыкать к смене…
– Евреи, – перебил он меня, с неожиданной горячностью сверкнув голубыми глазами, – те немногие, что пережили Холокост, – боялись этого города как чумы, ненавидели его! Когда в первый послевоенный год возвратился из эвакуации идишский театр, актеры онемели: город был пуст. Блистательная Ида Каминская чуть с ума не сошла: бродила по улицам, бормотала что-то, все кого-то искала и не могла найти… Уже здесь, в Израиле, одна моя знакомая – ее монахини прятали в соборе Святого Юра – говорила, что не может поехать во Львов, не может ходить по его улицам: ей чудится, что она ходит по могилам. Вы, конечно, слышали про «Танго смерти»: как немцы согнали профессоров консерватории и оркестрантов, выстроили кругом и заставили играть какое-то знаменитое танго, отстреливая их по одному, нечто вроде «Прощальной симфонии» Гайдна, когда, помните, музыканты по одному задувают свечи и уходят со сцены, пока не остается гореть одинокий огонек последней свечи и звучать голос последней скрипки… но и те угасают.