Мария Метлицкая - Наша маленькая жизнь (сборник)
Ходили в рестораны – Томочка обожала вкусно поесть. Откинувшись на стуле после сытного ужина, обмахивалась салфеткой, розовые щеки, глаза горели:
– Ах, как я люблю жизнь!
Он усмехался и давил «Беломор» в массивной пепельнице. Потом смотрел на нее долгим взглядом. Все понимал.
– Птичка божья, – вздыхал он и накидывал ей на плечи манто.
В 51-м Дантиста взяли. Взяли из дома, в воскресенье, в пять утра. При обыске нашли зубное золото. Томочка тихо скулила в углу. Сестра собирала узел – сменное белье, теплые кальсоны, носки. В восемь утра Томочка, прихватив все свои вещи, уехала к себе в Колокольный. Ночь спала тревожно, утром собралась и поехала на вокзал, шла торопливо, оглядываясь. Ехала она к тетке, сестре покойной матери, в деревню под Смоленском. Одинокая тетка, добрая душа, была ей рада. Все вздыхала и кряхтела, что тяжело тащить одной огород, хозяйство, хотя какое там хозяйство – три курицы да старый, облезлый петух. Изба темная, грязная – тетка почти слепая. Жили на теткину пенсию – хлеб, картошка, капуста. В 53-м Томочка засобиралась в Москву, вид у нее был не ах. Тетка плакала, целовала ее, она вырывалась – от тетки пахло погребом. Тетка просила ее не забывать. Томочка кивала, обещала выслать денег, как только сможет.
В Москве первым долгом сходила в парикмахерскую, сделала стрижку, укладку. Расплакалась, когда парикмахерша сказала, что пора закрашивать седину. Сделала маникюр, купила кремы – для рук, для лица. Проветрила шубу – не завелась ли моль. Отдала в починку ботики и босоножки. Вымыла окна, протерла портрет – и опять заплакала: «Ах, какая я на нем молоденькая и хорошенькая!»
Жить было не на что – все подарки Дантиста конфисковали при обыске. В воскресенье она поехала в Болшево. В половине Дантиста горел свет, она постучала в окно – вышла молодая высокая женщина. У Томочки замерло сердце – женился, женился, и это при живой-то жене! Но нет, женщина объяснила, что комнаты она снимает с мужем и двумя детьми, а знать ничего не знает и посоветовала постучать на половину к хозяйке. Так и сказала – к хозяйке. Видеть золовку совсем не хотелось, но деваться некуда – Томочка поднялась на шаткое крыльцо и постучала в дверь. Золовку она сразу не признала – на нее грозно смотрела седая, неопрятная, тучная старуха с палкой в руке. Обе, не сводя друг с друга глаз, молчали.
– Чего тебе? – спросила золовка.
– Вот, приехала, – пролепетала испуганно Томочка.
Золовка усмехнулась:
– Вижу, что приехала, и вижу, что выглядишь неплохо.
Опять замолчали.
– А как он, ваш брат? – тихо спросила она.
– Брат? – выкрикнула золовка. – Мне-то он брат, а тебе он кто? Может, забыла?
Томочка сжалась и испуганно заморгала.
– Чего явилась?! – Золовка почти перешла на крик.
– Да вещи кое-какие хотела забрать: тумбочку там, одежду, гитару… – оправдывалась Томочка.
– Вещи тебе? Какие тут твои вещи? Сбежала, как крыса, ни разу не объявилась, ничего не узнала, ни письма, ни передачи. Ты хоть бы сейчас спросила, где твой муж, а то – брат! – Женщина прислонилась к косяку и хрипло закашляла.
– Деньги, деньги еще, – бормотала Томочка. – Ведь были сберкнижки, а на них – деньги, я помню, я знаю, – повторяла она.
Сестра Дантиста выпрямилась, сделала шаг вперед и замахнулась на Томочку своей клюкой:
– Пошла отсюда, стерва, сволочь! Пошла с глаз долой! И попробуй приди еще сюда, зашибу насмерть, мне терять нечего, все потеряно. Муж твой в тюрьме повесился, а больше никого у меня нет!
Томочка опрометью бросилась к калитке. На станцию почти бежала.
– Старая сволочь, жирная гадина, и поделом тебе, поделом!
В электричке она совсем раскисла, хлюпала носом: нет, ну подумать только, какая гнусная баба. В чем обвиняла? В том, что Томочка хотела жить, жить. Просто жить, и больше ничего. Разве это преступление – хотеть жить? Сама прожила, как собака в конуре, только и знала, что такое керогаз и кастрюли, и ее, Томочку, хочет туда же. Дома она успокоилась, выпила молока с медом, чтобы уснуть. Уснула.
Надо было устраиваться на работу – жить было не на что. Хотелось поближе к дому и не на полный рабочий день. Повезло – устроилась в магазин «Ткани», в бухгалтерию. Директором был немолодой, лысый и толстый Соломон Матвеевич. Сошлась она с ним через три месяца. Пригласила к себе. Он пришел с цветами и шампанским. Был уже порядком увлечен. Называл ее куколкой.
– Хорошенькая ты! – восхищался он. – Так бы целый день на тебя и любовался.
Но любоваться было некогда – Директор был деловой человек. У него, конечно, имелась семья – жена, сын, внуки. Но Томочку он боготворил – говорил, что сбросил с ней десяток лет. И вправду, мужчиной он оказался крепким не по годам. Томочку баловал, но осторожно. Крупных подарков не делал, так – часики, духи, отрезы на платье. Иногда подбрасывал деньжат. Наученная жизнью, Томочка их не тратила – откладывала. Жизнью своей была вполне довольна – понимала, не девочка уже, а тут ухажер не из последних. Замуж не хотела – хватит, побывала, получила потом одни попреки и претензии. В общем, жизнь наладилась вполне сносная.
А в 60-м Директора накрыли с какими-то махинациями. Был открытый суд, довольно громкое показательное дело. Томочка дрожала как осиновый лист: мало ли документов она подписала, не особо вглядываясь. На суде Директор вину признал и все взял на себя. Томочка проходила как свидетель. Дали ему пять лет, с учетом возраста, болезней и чистосердечного признания. На суде Томочка увидела семью Директора – жену, сына и невестку. Они смотрели на нее с ненавистью. Директор сидел, опустив голову, похудевший и постаревший. Томочка заметила, что у него дрожат руки. Из магазина она, понятное дело, ушла – на место директора поставили злобную тетку с орденскими планками на черном пиджаке. Томочке она в тот же день сунула под нос заявление по собственному желанию. Та особо не переживала – деньги у нее, слава богу, были, можно было тянуть до пенсии.
Но не сложилось – в реформу 61-го сгорело все дочиста. От такого кошмара и расстройства Томочка заболела – в первый раз в жизни и так серьезно. Надевая бюстгальтер, нащупала твердый шарик под левой грудью – удлиненный, как сливовая косточка. Наутро побежала к врачу. Из больницы ее уже не отпустили. Вместе с опухолью заодно отняли всю грудь – прелестную, маленькую, совсем не увядшую Томочкину грудь.
Через месяц, выйдя из больницы, она подшила кусочки байки в правую чашечку бюстгальтера. В зеркало теперь на себя раздетую не смотрела – иначе сразу слезы, слезы. Такая фигура! Ножки, шея, руки – все сохранила, уберегла. И эта мерзость – выскоблено все до кости и ужасный лиловый шов. Дали инвалидность – копейки, конечно, еле сводила концы с концами. Пошла в булочную в соседний дом – сидела на кассе, завернувшись в серый пуховый платок, постоянно шмыгая носом – двери хлопали, открывались, и по ногам шел сквозняк. Обрезала старые валенки – под кассой не видно. Красила хной все еще густые волосы, губы – любимой красной помадой. Но себя не обманешь – видела в зеркале: усыхает, усыхает.
Теперь была одна радость – взять горячих бубликов и сайку с изюмом, и дома, вечером, со сладким чаем. С тоской смотрела на свой портрет – жизнь проскочила, пролетела. Хорошего в ней было – по пальцам пересчитаешь, а плохого на телегу не уложишь. Вскоре из булочной ушла, после воспаления легких, – от этих сквозняков никуда было не деться.
Однажды Томочка встала пораньше – обычно она любила поваляться часок в постели после сна. Вымыла голову, накрутила волосы на крупные бигуди, подщипала бровки, тщательно провела карандашиком помады по вытянутым трубочкой губам перед зеркалом, надела самый нарядный свитерок – светло-кремовый, с нежными розовыми розочками по декольте, только что отглаженную коричневую юбку-пятиклинку, новое пальто в крупную клетку (к пальто прилагался аналогичный беретик), взяла в руки замшевую сумочку с замком в виде плотного банта. Добрым словом помянула Директора, довольно оглядев себя в зеркало, почти с порога вернулась – ах, забыла – и подушилась любимыми духами «Белая сирень». На улице была ранняя весна – дневное солнце уже набрало свой обманный, короткий, почти летний жар, с крыш бойко рвалась частая капель, под ногами плавились оставшиеся после зимы редкие проплешины снега.
Томочка, глядя на яркое, синее небо, жмурилась от слепящего солнца и легко, словно девочка, перебирая стройными ножками, лихо обходила, почти перескакивала частые лужи. Она шла по самому краю тротуара, опасливо вглядываясь в висевшие на крышах частоколом сосульки. До нужного ей дома она добралась примерно за час. Дом был по-прежнему мрачен и монументален. Во дворе она слегка замешкалась и заметалась, боясь перепутать подъезд. Но нет, память у нее, слава богу, была прекрасная. И очень удобная – помнилось только то, что хотелось. Эту формулу она вывела для себя давно. К чему расстраиваться и вспоминать неприятности? Ни здоровья, ни красоты это не прибавляет. Плачешь, страдаешь, а толку? Расстроенные нервы, красные глаза, бессонная ночь. А жизнь-то одна. Другой не будет.