Евгений Богданов - Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки
Не изменилась только колыбельная песенка. Я даже остановился в волнении, услышав ее из распахнутого окна. Я стал гадать, чья это изба, и, наконец, вспомнил о нашей соседке — певунье Матрёне Золотой зубок. Она уже давно, еще до Великой Отечественной войны, потеряла мужа и жила здесь безвыездно.
Песенку эту, бывало, любили петь старухи у колыбели внуков и правнуков почти в каждой избе. Я прислушался. Голос певуньи был слаб и глуховат, но она всё же старательно тянула своё «баю-бай»:
Кунья-та шуба у тя в ногах,Соболина-та шапка у тя в головах!Баю-ба-а-ай…
Окно было высоко, я стал на цыпочки, взявшись руками за промытый дождями шершавый подоконник:
— Здравствуй, бабушка Матрёна!
Она продолжала качать ногой зыбку и петь. Я понял, что бабушка Матрёна стала глуховата. «Сколько же ей лет? Наверное, все восемьдесят».
И всё же по какому-то наитию, почувствовав у себя за спиной человека, она обернулась, выглянула в окошко:
— Коли дело есть ко мне, дак зайди в избу. Я худо слышу. Не кричать же на всю улицу!
Я зашёл, снял кепку, поклонился. Она долго изучала меня своими голубенькими, теперь уже почти совсем выцветшими глазами из-под густых с сединой бровей:
— Откуль гостя бог послал? Как зовут?
Лицо у неё худенькое, продолговатое, всё в морщинках. Редкие волосы собраны в жиденькую косицу и на затылке завёрнуты в узелок. Рука, положенная на край зыбки, тёмная, в синих венах. На плечах шерстяная шаль, на ногах — туфли-шлёпанцы.
Я сел рядом, назвал себя и спросил, помнит ли меня. Она сразу оживилась, всплеснула руками:
— Господи, как не помнить! Соседи были. Только теперь вашей избы нет, раскатали на дрова. Ой-ой-ой! Вот обрадовал! Ишь ты, какой стал: городской, в очках и лысенький. Поди, при хорошей должности? В Архангельском али в Онеге? Так, так. А я живу. Семьдесят четыре годика стукнуло, а живу. Вот Мишку пестую. Ишь, не спит, окаянный.
Мишка, равнодушный ко всему на свете, кроме соски, пухленький, с редкими светлыми волосиками, держал обеими руками небольшую бутылочку с молоком — сотку.[15] На горлышко её натянута соска.
— Ишь, сам себя уж теперь кормит, — объяснила бабушка Матрёна. — А всё качать надо. И петь требует. Пока не запою — не уснет. Бесё-о-нок. Весь в отца.
— А где же ваш золотой зуб? — спросил я, увидев у неё во рту щербинку.
Она рассмеялась, махнула рукой:
— Выпал. В лес ходила по ягоды, села отдохнуть, хлебушка пожевать… Кусила корочку, а он — трык — и упал в траву. Искала-искала — не нашла. Да бог с ним. А ты Ваську, внука моего, помнишь?
— Помню.
— Так это вот его сын. Мой правнук. До правнука дожила! — она улыбнулась, и морщинок у нее на лице стало видимо-невидимо. — Дожила, брат ты мой, до правнука.
Мне показалось, что ребёнок и в самом деле похож на Ваську, того крепыша и озорника, которого бабушка Матрёна так же качала в зыбке лет двадцать пять тому назад, когда я приехал в деревню сразу после войны. Тогда я зашёл в Матрёнину избу, она сидела с внуком у окошка, настежь распахнутого в яркий и душный летний полдень. Под окном шелестела берёза, теперь, видимо, спиленная. Васька, белобрысый мальчонка, увивался вокруг бабки, не давая ей покоя. Он то садился к ней на колени, то сползал с коленей на пол, а потом снова забирался на лавку и порывался вылезть в окно. Бабушка Матрёна, ворча, удерживала его за подол рубашонки. Васька плутовато щурил глаза и просил:
— Мо-ло-ка-а-а…
Бабка поднесла ему ко рту чашку. Васька отпил глоток и отпихнул её: «Не хотца-а-а». И как только бабка поставила чашку на стол, он опять протянул руку: «Мо-ло-ка-а…». Бабка опять взялась за чашку, но едва коснулась губ Васьки, тот замотал головой: «Не хотца!»
Так продолжалось несколько раз. Бабка рассердилась и шлёпнула внука:
— Хватит надо мной измываться! Не дам больше!
— Ба-а-бушка, молока-а-а, — канючил Васька для того, чтобы через минуту сказать: «Не хотца!»
Смолоду Васька обещал быть большим озорником и плутишкой. И вот уж и у него сын. Как быстро идёт время!
Пока я думал об этом, Мишка протянул бабушке Матрёне сотку. Та взяла ее, но правнук захныкал и протянул руку, требуя бутылочку обратно.
— Ух, озорун! Нет с тобой никакого сладу! — бабушка Матрёна сунула ему сотку, и он стал сосать, причмокивая и поглядывая на ситцевый полог над зыбкой.
Наступали холода, но окно в избу было распахнуто. Бабушка Матрёна раньше боялась угара. Закрыв вьюшки в трубе, она, бывало, садилась у окошка и напускала холода в избу. Видимо, и сейчас она осталась верна этой привычке. Я сказал:
— Бабушка, на улице холодновато, а окно у вас…
— Угару боюсь. Смолоду шибко угорела, так с тех пор всегда окошко открываю.
— А зимой?
— Не-е! Зимой не дают открывать, так я надену полушубок, полушалком укутаюсь и выхожу в сени. Сижу на порожке, пока не озябну. А то к Марфе убегу, к соседке. У нее изба не угарная… Ой, чего это я сижу-то! Глянь на часы, сколько времени? Пора и самовар ставить. Наши скоро на обед явятся.
Она вскочила, неожиданно проворная, подвижная, засуетилась у самовара. Я стал качать зыбку, а Мишка сам себе запел колыбельную:
— Аа-аа-ай…
Бабушка Матрёна опустила в самовар зажжённые лучинки, поставила жестяную трубу, и в ней весело запело пламя. Потом она повела носом, принюхалась к воздуху в избе и закрыла окно:
— Угар вышел.
Дверь распахнулась, и, нагнувшись, вошел здоровила парень в резиновых сапогах и ватнике. Повесил ватник на гвоздь, снял сапоги и надел такие же, как у бабушки, шлёпанцы. Она сказала парню:
— Ну-тко, угадай, кто пришел?
Парень не мог угадать, пришлось мне объясняться и с ним.
Как ты вырос, Василий! — сказал я. — Уже и отец!
— Всё растем. Кто вверх, а кто вниз. А моя Татьяна, жёнка, так та в ширину раздаётся, — рассмеялся он.
Бабушка Матрёна сказала:
— Самовар-от вскипел. Танька-то скоро ли придёт? Василий, ставь-ко самовар-от на стол.
Василий поставил на стол самовар и пошёл к зыбке. Он бережно взял Мишку, посадил его на широкую ладонь и поднял к потолку. Мишка сидел там, как скворец на шесте, ухватившись ручонкой за оттопыренный большой палец отца.
— Уронишь! — предостерегла бабушка. — Давай, садитесь-ко за стол. Не урони! — ревниво повторила она, обеспокоенно поглядывая на правнука. — Сегодня глаз, окаянный, не сомкнул. Я хотела к Марфе за веретеном сбегать — не дал.
Василий уложил сынишку в зыбку, растерянно посмотрел на свои потемневшие штаны:
— Вот чёртушка! Уж успел намочить мне спецодежду!
За чаем Василий рассказывал:
— А я как после армии домой вернулся, так сразу и женился. Теперь, значит, семья. Без семьи жить — ни то ни сё…
Он говорил еще о том, что скоро в избе поставит газовую плиту, что газ будут привозить в баллонах, что по телевизору показывают пока одну программу, но скоро, наверное, будут «катить» и другую, что на окраине деревни начали строить животноводческий комплекс и что они с Татьяной сейчас работают на уборке картошки.
— Последние гектары докапываем. Нынешнее лето на картошку урожайное. А вот и Татьяна идет…
В избу колобком вкатилась невысокая, полная жена Василия. Она положила на стол две буханки хлеба и поздоровалась. Потом умылась, причесалась и, подойдя к столу с Мишкой на руках, стала кормить его грудью. Бабушка Матрёна села к самовару.
— Ты, гостенёк, — заговорила она, обращаясь ко мне, — Таньку должен знать. У нее отец портным был. Шубы шил пятишовки, сарафаны бабам тоже. А теперь уж он умер. Давно умер. А веселый был, покойничек. Бывало, сарафан примеряет, а сам все шутит да норовит за мягкое место ущипнуть. Один раз Лукерью Устинову так-то ущипнул, дак она ему пощечину отвесила… Бедовая была баба. А он хоть бы что: «Виноват, говорит Лукерьюшка, это я нечаянно тебя иголкой уколол…»
— Полноте, бабушка! — смутилась дородная Татьяна. Рассказ бабушки про отца, видимо, ей не очень пришёлся по нраву.
Мы ели наваристые щи, рассыпчатую картошку с груздями. Картошка таяла во рту, засол у груздей был хорош, и я сказал об этом.
— Еще бы! — улыбнулся Василий. — За ними бабушка в лес сама ходит, от угара спасается. Закроет трубу, позовет соседскую девчонку с Мишкой посидеть, а сама — шмыг в лесок. Голубинский ельник помните? Вот там и грузди. Нам-то с Таней ходить некогда.
Он вышел из-за стола, закурил, походил по избе, разгоняя дымок рукой. Потом подошёл к зыбке, куда Татьяна положила ребенка. Взгляд у отца стал просветлённым и ласковым, когда он глядел на Мишку.
— Ну, поехали, Таня, в поле. А вы можете отдохнуть.
Отдыхать я не стал и пошел с ними в поле.
Было тихо и прохладно. Предосенние редкие облака отбрасывали тень на озими, на пустынные луга. За деревней, на большом изрытом участке стоял приземистый агрегат на прицепе у трактора. Василий сел на трактор, Татьяна примостилась на ступеньке у ленточного транспортера, махнула мужу рукой, и все это громоздкое гремящее сооружение медленно двинулось по полю, взрывая землю и выбирая из неё стальными руками крупные синеватые клубни…