Пьер Бетанкур - Естественная история воображаемого: Страна навозников и другие путешествия
Случалось и так, что, пока она спала, фаллоид просовывал в проем грота голову и, застав врасплох, покрывал ее и брюхатил, прижав к собственной стенке, так что она не могла пошевелиться.
Самые молодые покровники, пользуясь липкостью своей головки, пытались подклеиться к спящей, чтобы умыкнуть ее на воздуся. Но то ли из-за спешки и неловкости, то ли потому, что женщина, проснувшись, отбивалась, ей, как правило, удавалось вырваться и, правда с немалой высоты, рухнуть всем весом на землю, которая, по счастью, благодаря оторачивающей вольву корневой системе фаллоида, была вокруг него мягкой и как бы упругой.
Многие из них, перед тем как отправиться на боковую, в качестве предосторожности пристегивались к закрепленному в «стене» кольцу, а самые осмотрительные держали под рукой дубину, дабы в случае надобности притушить излишний пыл своего посетителя.
Наступала, однако, пора, когда состарившийся фаллоид не мог уже больше согнуться. Впредь он был обречен стоять навытяжку и оказывался целиком и полностью во власти женщины — не суля уже ничего взамен, поскольку более ничего не производил. Она, однако же, воспользовавшись лунками, оставленными ударами в его плоти, взбиралась на него и, усевшись на корточки прямо надо ртом, в него испражнялась, еще раз вызывая у старика оргазм. И собравшиеся кружком у подножия старого фалла туземцы устраивали тогда праздник, не переставая криками и песнями славить его успех. Речь, однако же, шла далеко не о мощной юношеской струе и сопровождавшем ее аромате розового вина. Теперь между ног упивающейся своим успехом и покрывающей его поцелуями женщины сверху стекала всего-навсего желтоватая зловонная слеза.
Прочие детали от меня ускользнули. Не знаю, говорили ли они об этом на самом деле или по причине не позволявшей удерживать внимание слабости мне, вновь охваченному приступами сонливости, пригрезилось, будто выселки покровников обязаны своим существованием спорам, которые каждые пятьдесят лет высеивали туземцы, передавая их от отца к сыну в герметически закупоренных бамбуковых тубусах и оставаясь тем самым верховными властителями жизни и смерти фаллоидов.
Действительно ли я слышал ту историю, которая кажется мне теперь жестокой, будто туземцы, пользуясь слепотой фаллоидов, связывали их по двое, обрекая на голодную смерть? Что им даже случалось, рискуя потерять на этом кров и пищу, срубать на корню целые деревни с единственной целью устроить кутеж и месяц за месяцем пировать на плоти покровников.
Мне позабылись другие жестокости, и я привожу эти только в виде своего рода образчиков, желая показать, какую цену люди этого племени заставили платить огромных фаллоидов за тот дар, который преподносили им в виде своих женщин. Несомненно, тайно упрекая их в том, что подобный авторитет и престиж у женщин им самим с их мизерабильными причиндалами и не снился. А может быть, они норовили еще и отомстить за те объятия, из которых их жены выбирались такими помятыми и истерзанными, что больше уже ни на что не годились. Но служение покровнику и удовлетворение его потребностей стало для женщин священным долгом, отказаться от которого они не согласились бы ни за что на свете. Они отказывались спать где бы то ни было еще, и чувство, связывавшее их с покровителем, было столь сильным, что в конце концов затмило для них риски посвященной ему жизни. Оно стало, пусть они и не осмеливались себе в этом признаться и какою бы ни была их привязанность к своему супругу и детям, которых она могла от него иметь, единственным приключением во всей их жизни.
Так закончилось для меня — бесславно, не спорю — изучение народов, чьи нравы могут послужить пониманию эволюции видов в обитаемых мирах, в непрерывном потоке приспособлений и превращений, смешений и замещений, недоразумений, и оно, не принимая в расчет наш животный и растительный мир и его виды, позволяет заявить, что фаллоидов вполне можно числить среди первейших предшественников человека.
IVПо возвращении на Землю все проблемы, касающиеся жизни покровников в ее связи с окружающей средой, ни в коей мере не показались мне тем не менее решенными. Как может существо из плоти и крови (какой плоти и какой крови?) напрямую укорениться в земле? Но о какой земле идет речь? О той, к которой мы привыкли и которая остается, пусть нам и не приходит в голову даже на мгновение этому удивиться, кормилицей всех семян, или о какой-то другой, более плотской, которая делает все аналогии обманчивыми? Можно подумать, что установилось своего рода равновесие между нежной и мясистой, ячеистой мякотью фаллоида, плотью плотоядного растения, единственным отверстием коему служит его рот, через который оно кормится извне не воздухом и светом, а куда более густой пищей и специфической жидкостью, поступающей к нему из «его» земли через бахрому корешков. Ибо старея, как я уже говорил, фаллоид затвердевал, как будто черный сок гумуса, приливая у него к голове по утратившим эластичность артериям, мало-помалу вытеснял живую кровь, обрекая его на медленную смерть, бороться с которой не было сил.
Увы! Моя скудная земная ученость совершенно не подходит, чтобы точно разграничить то, что исходит от него, и то, что приходит к нему от нее; то, что составляет душу живого существа, его относительную индивидуальность, — и императивную обусловленность, более или менее узкую изложницу, замыкающую его в точных пределах, где жизнь, сия великая чародейка, может выкинуть свой фортель.
Возможно также, что таков порок мысли, которая не может понять вещи иначе, нежели по аналогии, неизвестное через известное, Бога через человека, как мы всегда и поступали. Которая хочет сделать из покровника, чье фаллическое обличие выражено настолько нагляднее, чем наше (подумайте только о его восьми, десяти, подчас пятнадцати метрах в высоту, когда он пребывает в набухшем состоянии), предка члена, каковой у людей сохраняет скромные пропорции и фигурирует в ранге чего-то прилагаемого, придаточного. Не забудем, наконец, что если фаллоид чем-то принципиально и отличается от нашего рода и племени, то как раз своей укорененностью, каковая при всем своем отличии от укорененности цветов и деревьев тем не менее привела, как и в их случае, к отказу от оптической системы, поскольку зрение является исключительным достоянием подвижных существ, которым необходимо беспрерывно выбирать наиболее подходящее для их роста и развития место, — способностью-прародителем беспрестанных перемещений, позывов без счета и болезненных сравнений, пищей тревоги, остающейся в истоке наших снов, но также и наших войн, и наших революций.
Это размышление о зрении подводит к констатации: взаимоотношения между светом и существами, которых он призывает воспользоваться его присутствием, предоставляя средства к существованию, ощутимо эволюционировали на протяжении веков. Прежде чем изобрести глаз, ставший для подвижных существ самым распространенным орудием исследования и познания, рассеянная во вселенной творческая мощь, лишь волшебной палочкой которой является, возможно, свет, ввела в оборот деревья, чьи листья куда лучше, нежели кожа, подходят на роль первых глаз, способных напрямую преобразовывать свет в источник жизни, не нуждаясь в посредничестве тех аккумуляторов, какими для «неукорененных», снабженных взглядом, позволяющим выбирать и заполучать сообразно своим вкусам, являются растения и животные. Бесчисленные глаза, которые умеют видеть только летом и опадают или умирают, когда приходит зима, но возрождаются весной еще более многочисленными и полнят дерево таким жизненным изобилием, в сравнении с коим наша жизнь зачастую предстает убогим и как бы истощенным прозябанием. Отнюдь не бесчувственный к жизненной силе, исходившей от этих деревень фаллоидов, каковая в конце концов и привлекла, пусть они и не покинули насиженных мест, женщин нашего рода и племени, я все же не мог забыть о плодах их союза, не мог взирать без жалости на этих малюсеньких дерганых фаллоидиков, наделенных руками, чтобы брать, и ногами, чтобы перемещаться, которых безглазая отцовская голова лишала избирательной симпатии, навсегда обрекая на невозможность встретить чужой взгляд, выбрать другое направление, сделать выбор, полюбить, в той мере, в какой любовь есть меланхолическое созерцание, рождающееся не столько из желания другого, сколько из ощущения мимолетности его присутствия, неповторимой своеособости его бытия.
Скользя по наклонной плоскости этих размышлений, я вдруг осознал, что дистанция, разделяющая звезду и дерево, не так уж и велика: привязанное к своей траектории, подчиняющееся законам, от которых оно никоим образом не может избавиться, небесное светило вполне можно рассматривать в его укорененности, и ему нет нужды в глазе, чтобы выкроить из реальности дня подходящее себе пространство. Оно и есть этот день, это всеобщее начало, проницающее своим светом все тела, которые оно привносит в мир; перед ним не стоит, как перед нами, необходимость выбирать свой маршрут, чтобы быть. Но поскольку зрение, отличающее нас от остального мира и побуждающее держаться от него на расстоянии — каждого на своем собственном, — присоединено к способному мыслить мозгу, оно, возможно, остается высшим достижением сего божества — в том движении, которое побуждает его дать тем, кто подчиняется его голосу, максимум самого себя, в ритме пульсации, в которой, по очереди давая себя и вновь забирая, оно может превратить наши пустые, ненадежные скорлупки, готовые дать течь под потоком событий, в стремительный и надежный корабль нашей удачи, нашего спасения.