Сергей Юрьенен - Нарушитель границы
— Не мальчика, но мужа речь. Взрослеешь на глазах. Про гиену и прочее в памяти сохраню. Я, знаешь ли, злопамятный. Из зародыша в фрицевской каске Сверхчеловек родился. И он вас всех!..
Размахнулся и, обливая «бормотухой» себя и комнату, запустил бутылкой в квадрат заката. Огрызок колбасы туда же. Для забалдевшего метал он, кстати, метко: прямо по центру. После чего поднялся со стула, прямо в грязных ботинках влез на свою кровать и перевесился через подоконник. Проверить — куда попал. Потом и колено на подоконник поставил. Пинка достаточно… подумал я и во рту пересохло, как от неизвестного еще по силе вожделения. Я стоял на расстоянии броска от этой скорченной фигурки, отставившей стертый каблук, и, хотя сердце бухало в самом горле, спокойно собирал возможные на себя улики. Их не было. На восемнадцатом из лифта вышел я один, и в коридоре никого не встретил. Проблема будет в том, как выйти незамеченным, но тоже разрешимо — направо в пяти метрах черная лестница. Ни отпечатков, ни окурков. Что же до алиби, если дойдет до этого, то обеспечит мне его Бутков… или ростовчанка… Цыппо оглянулся вдруг, осклабился, и снова засмотрелся в пропасть. Н-ну? Давай же… окрикнул я себя. Но так и не смог вывести себя из ступора — выпустить до боли сжатый край стола. Цыппо заелозил задом, сполз и мешком повалился на свою кровать, которая, будучи сетчатой, стала его баюкать, распространяя вонь… — Суетятся людишки. Сбежались, ручонками машут, в небо тычут. Жаль, промахнулся. Но и пугнуть людишек тоже ведь приятно. Пусть знают, что под богом ходят. Ты, Лешечка, небось, жалеешь? Какой ведь упустил ты шанс: кувырк, и не было б Витюши. Другого к тебе бы подселили. Хорошего. Может быть, даже иностранца… Вот жизнь была бы, да? Нет, от Витюши не отделаться. Слабо тебе. Еще носочки Витюшкины способен в окно хуйнуть. Но не свыше. Не ботинки. Ботинки — нет…А если их носитель спит без задних ног? Может, меня пьяненького выбросишь? Ты посиди, подумай, поразмышляй, пообоняй, а Витюша покимарит. Ну, а проснусь живым, уж ты не обессудь: съем тебя я, мальчик-с-пальчик. Ням-ням! Хоть ты и сирота, мне говорят, Героя Совсоюза, но начинаешь мне надоедать… Анекдот про меня знаешь? Один людоед другого спрашивает: «Будешь с горл??» Он упоенно захрапел. Аденоиды, помимо всего прочего… Внезапно меня согнуло от боли под ложечкой. Я дотащился выключить верхний свет, потом повалился на правый бок, поджал колени. Всегда считал, что к боли маловосприимчив, но эта была невыносима, к тому же в ней было что-то по-настоящему опасное, как будто на жизнь мою руку поднимала. Я засучил ногами, сжал лицо. Так Мацек Цыбульский умирал в последней сцене, где на агонию работали не только свалка, уходящий поезд и полонез Огинского, но даже неожиданная задастость кумира моих отроческих. Или, скорей, бедрастость. Которой я завидовал, поскольку в этом подражать не мог. Но темные очки носил. Надевал их, вечерами выходя на Невский… Как его мне не хватает! Зачем я приехал в эту сточную Москву? Не называйся университет там именем Жданова, завтра же начал бы хлопотать о переводе. Дедушкино слово. Хлопотать. Невыносимо было слышать от боевого офицера, героя первой мировой. Пламенеющий крест Анны на груди и на эфесе, а после пирожки с лотка, клей с обоев, и хлопоты, хлопоты… Боже, как унизили. И в третьем колене продолжают… Когда боль отступила, я расстегнул ремень, выдернул из штанов и примотал себя за левую руку к гнутой никелированной трубе дивана в изголовье: Цыппо, конечно, в университетском плане имел в виду мое уничтожение, но все же, по пословице, береженого Бог… Тем более, что окно так и осталось распахнутым.
* * *Утром меня будит собственная улыбка. Я жив! К тому же воскресенье! Вчерашнюю боль как рукой сняло. Нет, я здоров. Какие могут быть сомнения? Эрекция — как будто в мае. Бицепс — стальной. Язык слегка обложен, но зато глаза: ясные, чистые, все сознающие. Я тщательно бреюсь, принимаю душ. Попеременно то горячий, то холодный. Струи бьют по складкам занавески, частично содранной с перекладины. Все в ней старомодно и напоминает детские визиты к врачу — и клеенчатость, и этот, не в обиду ей будет сказано, поносный колер. Отдергиваю, спускаюсь на производственно-черный коврик. Осушив себя в тающем пару, накатываю новые носки, натягиваю чистые трусы — свои лучшие, снежно-белые, изготовленные в братской Венгрии, где неизвестно, почему, но продолжают учитывать наличие у мужчин, двух-трех деталей, совершенно излишних с точки зрения обшивающего нас родного государства. Сосед из-за секретера бурчит:
— Наладился уже? Смотри, до вечера не приходи. Ко мне тут прилетит одна беляночка-недотрога. Бабочка-капустница в паутину Витину. Уж Витя ей пыльцу пообтрясет… Сказать кому? Я молча зашнуровываю полукеды. Сносил их за лето. Ничего, еще можно. Но скоро придется что-то подыскивать… — Обет молчания дал, — комментирует Цыппо. — Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу. Неинтересно ему. А Вите интересно. Все! С детства Витя любознательный. Эй, Лешёчка? А ну откройся, голубь, кому понес свою невинность? Ну ничего, мне сообщат. У меня повсюду агентура. Запомни только… Женщина есть мера достоинства мужчины. Виссарион Белинский. Неистовый Виссарион!
— Тоже мне, — не выдерживаю я, причесываясь перед зеркалом с обратной стороны дверцы встроенного шкафа. — Филолог в штатском… — Что ж, плюй в колодец! — немедленно оживляется голос.
— Оплевывай ближнего, давай. Все лучше чем в молчанку-то играться. Скажи, кого ебешь, и я скажу, кто ты. Лично я, к примеру, Распоповой сурприз готовлю. Говорящая фамилия, конечно, но нам с тобой ведь нравится, о чем она говорит. Аппетитная ведь девочка? Сытая. Уж, верно, папа с мамой души не чаяли, оладьями кормили, лепетиторов ей нанимали… Да-а… Казалось бы, все при Олечке: и стать, и гладь, и есть за что девчонку взять. Идет по коридору, не восьмерки пишет, а знаки бесконечности. Только вот душоночка там кроткая. Зайчонок прямо махонький. Неуверена в себе, боится. Знает, что проскочила дуриком. Ночами, наверное, не спит от страху. Вдруг разоблачат и исключат? Трепещет так, что даже больше меня. Меня же тоже могут. Взять да отчислить. Рылом, мол, не вышел. На хер! Портит общий вид.
— Не бойся, не отчислят.
— Ну, спасибо тебе на добром слове. Вот и она так думает — Олюнчик. Вернее, чувствует: думать там не чем. Умишко с гулькин хуй. Но чувствует Олюнчик правильно. Что ж, прилетит, возьму, пожалуй, под свое крыло. Блаженны нишие духом под крылами демона-хранителя.
— Это ты-то демон? — бросил я не хлопая дверью, но затворяя за собой с безличным безразличием, от которого он взвился, должно быть, над своим вонючим логовом и так в левитации застыл. Народ отсыпался после субботнего разгула. Коридоры были пустынны. Перед лифтом было наблевано и закапано вдобавок кровью. Кому-то дали в нос. Так, что и в кабине, и — восемнадцатью этажами ниже — на мраморном полу галереи кровотечения было не унять. Случаются такие неудачные носы.
В подвальном буфете съел стакан сметаны, запил молочным коктейлем и приобрел огромный арбуз, благо очереди за ними почти не было. Обнял, как родного. Астраханский!
* * *Зона «Ж» — из тех, что на дальних флангах Главного здания. Девятиэтажный корпус смыкается с нашей зоной галереей, но она, галерея, перекрыта во избежание излишней миграции студентов внутри этого улья, так что вход наружный, из внутреннего двора. Арбуз был воспринят, как знак благонамеренности, так что, не сбавляя шага, я миновал контроль и, не тревожа лифт, взошел на третий. Все тут иначе. Холл с фикусом. Ковровые дорожки. Прямо длинный коридор, налево короткий. Мой. Бесшумно я свернул, негромко постучал в дверь блока, тихо, но настойчиво, пока за ней, конспиративной, не скрипнула внутренняя дверь. Босо приблизились шаги.
— Кто?
— Опер-отряд!
— Алешечка! Явился не запылился!.. — Виктория за дверью оказалась голой, и я запнулся на пороге. Все же телесное познание происходило в темноте… — Ого, какой арбузище! Входи-входи. Только тихонечко, мы еще спим.
— С кем?
— А вот с Лизочкой. Ты уже проснулась, солнышко? Это вот Алеша, очень интеллигентный мальчик из Ленинграда, серебряный медалист, с первого раза поступил. Не то, что мы с тобой. Смотри, какой арбуз… Виктория забирается под одеяло, садясь в изножье дивана, а с изголовья на меня сонно и малоприязненно глядят серые глаза. Встрепанная эта белокурость приподнимается на локотке, показывая не только худые плечи и ключицы, но и свисающие грудки, которые слепо глядят в разные стороны:
— А закурить у твоего интеллигентного найдется?
— Солнышко, натощак? Лизочка берет у меня сигарету, косо вставляет в губы. Я подношу спичку. С наслаждением она выпускает через ноздри дым, а Виктория этак по-матерински шлепает по простыне соответствующую форму.
— С твоими цыплячьими легкими… Не стыдно?