Александр Мелихов - Любовь к отеческим гробам
– не карабкаться же с нею обратно – бахнуть ее в унитазе, – от взрыва заложило уши.
– Вот-вот, ты и об университете всегда вспоминаешь какие-то беспутства. А я – лекции, преподавателей… Мне так нравилось учиться!
– Я вообще обожал все науки. Но не вспоминать же о том, что ты дышал.
– Юлиана! – послышался хриплый крик из квартирных глубин.
– Папаша… – со снисходительной досадой улыбнулась Юля и ускользнула, прикрыв за собой стеклянную дверь, полузатянутую прикнопленным обойным листом.
В некоем выжидательном отупении – я бы уже с удовольствием смылся, но что-то должен был довести до конца – я посмотрел в окно. Прямоугольные трубы на плоских крышах окружающих Юлину башню пятиэтажек под бешеным ливнем уходили вдаль стройными рядами, словно стелы на европейском кладбище.
Где-то в квартирных недрах вслед за томным дверным стоном послышались звуки закончившегося заседания – грохот и перестук передвигаемых стульев, сменившиеся ритмическим пыхтением и низким ворчанием, которому Юля вторила прерывистыми добродушными покрикиваниями. Мне показалось даже, что я различаю знакомое шлепанье мотающихся тел о стены, – пришлось сделать усилие, чтобы не сунуться с подмогой: одноразовые услуги все равно ничего не стоят, а как отреагирует “папаша”… Да наверняка и она (как и я) предпочитает обойтись без свидетелей.
Из-под обойного листа открылись ее загорелые семенящие ноги рядом с беспорядочными выбросами пижамных штанин в забытую голубую полоску. Водружение на унитаз представилось уже лишь моему противящемуся воображению. Затем Юлины ноги отошли в сторонку, через некоторое время послышался шум спущенной воды, потом проволоклись спущенные пижамные штаны, из которых восставали смертельно бледные набухшие ноги, затем штаны были вздернуты за обойный лист – и снова началось сопение, ворчание, шарканье, шлепанье, поощряемое прерывистыми Юлиными покрикиваниями. Новые громыхания стульев. Томно простонала и захлопнулась дверь.
Заглянула Юля: я сейчас, я должна подождать, пока он покурит, а то он может окурок в постель уронить, уже бывало, он же не видит почти ничего… И горько заключила: “Совсем старый”.
Я дожидался ее отупело, как приготовившаяся к доению корова.
Происходившее было слишком страшно, чтобы допустить его в М-глубину.
Очередного дверного стона я почему-то не расслышал и едва не подпрыгнул, когда над моей головой раздалась Юля:
– Извини, пожалуйста, – с ним только расслабься…
– Да я все понимаю, – с предельной отзывчивостью начал оборачиваться к ней я, оберегая табурет, – у меня у самого мама…
На этом заколдованном слове голос мой опять дрогнул – Юлино присутствие вновь расшевелило мою изнеженность. И Юля тоже дрогнула – внезапно обняла меня сзади за полуповернутую голову.
Я слегка обмер, хотя вроде бы именно этого и добивался, и попытался довернуться к ней, приподнявшись над неверным четвероногим. Она воспрепятствовала, видимо, пряча от меня свое лицо, снова горячее – я чувствовал ухом.
– Ты, наверно, думаешь, что я сумасшедшая?
– Я думаю, ты была сумасшедшая, когда меня отталкивала.
– Тогда все было иначе. Тогда мне еще хотелось чего-то прочного.
А теперь я живу одним днем. И думаю: если мы можем украсить друг другу жизнь – почему этого не сделать?
Она даже за моей спиной проговаривала это, понизив голос и отворачиваясь в сторону.
– Ну да, ну да, разумеется, – заторопился я и, чтобы возместить сверхлюбезную суетливость своих слов уверенными и прочными делами, ласково, но твердо разомкнул ее руки и, освободившись наконец от табурета, обнял ее за раздавшийся корпус. Руки наотрез отказались признать ее своей, но она отдалась им с такой безоглядной готовностью, что я ощутил стыд за свою придирчивость. Я пытался искупить ее страстностью поцелуя, но она спрятала свои губы у меня на плече:
– Подожди, подожди, дай мне почувствовать, что я тебя снова обнимаю. Когда ты мне звонил, мне всегда просто невыносимо хотелось тебя обнять, ну подожди, ну подожди!..
Ее замирающий шепот напомнил мне, что нас может услышать ее отец, и она, мгновенно уловив мое беспокойство, улыбчиво зашептала: не бойся, не бойся, он ничего не слышит, это я просто так шепчу.
Настигнув наконец ее губы, я внутренне сжался, до того они были чужие и царапучие. Однако опьянение лишило ее обычной чуткости – она, как в былое время, пустилась проказничать своим веселым язычком, и я, все больше теряясь, ощутил, какой он пересохший и вообще неуместный, – вспомнился вдруг какой-то ремизовский старец, дававший паломницам язык пососать. Однако руки помнили свои обязанности – распустили бантик на поясе, раздвинули коричневый занавес, явив моему мечущемуся взору тело, которое я когда-то знал гораздо лучше собственного.
В соседстве с разделившим их чешуйчатым мыском загара ее сильно отяжелевшие груди казались смертельно бледными и ужасно немолодыми. “Мама”, – больно екнуло в груди. Гимнастический животик ее тоже оплыл в нормальный дряблый живот немолодой тетки
– было прямо-таки дико его целовать: что это, с какой стати?..
– Юлиана! – донесся хриплый крик.
Я резко выпрямился и даже слегка запахнул полы халата обратно.
– Не обращай внимания, он просто от скуки, – со снисходительной досадой кивнула за спину Юля.
– Но… он же может войти?..
– Не выберется, я его стульями загораживаю. Он уже два раза газом обжигался, зажженные спички на пол ронял…
– Он даже стулья не может раздвинуть?
– Я их связываю. Ладно, пойдем ко мне в комнату, раз ты такой нежный, – это насмешливое слово она прошептала с особой нежностью.
На постаревшей тумбочке у ее обветшавшего дивана стояли две большие блеклые фотографии – задорная мать в лихих кудряшках и смущенный от непривычного парадного костюма отец, оба сегодня годятся нам в дети.
– Теперь это все, что у меня осталось, – как бы легкомысленно обронила Юля, но жалобная нотка все же прорвалась.
И мне ужасно захотелось прижать ее к себе, погладить и утешить – но между мной и ею стояла чужая тетка в поношенном Юлином халате.
Отец ведь еще жив, порядка ради хотел возразить я, однако вовремя сообразил: это уже не он.
Мгновенно разгадав мой взгляд на дверь, Юля, ободряюще улыбнувшись, придвинула к ней стул:
– Не бойся, он и раньше ко мне не заходил.
Мы снова обнялись – она самозабвенно, я неловко, все острее ощущая чуждость ее тела и лживость своего жеста. Но моя скованность, вероятно, представлялась ей трогательной застенчивостью. Что в свою очередь усиливало во мне ощущение собственной подловатости.
За стеной послышались нетерпеливые удары ложкой по кастрюле.
– Ему что-нибудь нужно?
– Ничего ему не нужно, он так развлекается. – Ее ласковая снисходительность явно относилась и ко мне тоже.
Мой взгляд упал на увядшую куклу-невесту на подоконнике, паралично прикрывшую левый глаз.
– Как твоя кукла, все вскрикивает?
– Нет. Отвскрикивалась.
Между тем бледно-огневая тетка в Юлином халате ласковыми движениями, будто одеялко любимого малыша, подтыкала под спинку простыню на диване, порождая во мне протест против ее бесцеремонности: я ведь еще ни на что не подписывался. Вместе с протестом нарастал и стыд перед Юлей за это предательское чувство и все более мучительная жалость к ней, с такой доверчивостью углублявшей эту унизительную для нее ситуацию, а с ними и досада на ее наивную слепоту – вместе со стыдом за эту досаду… А поверх этого букета все густела и густела тень безнадежности – да разве за этим я сюда влачился…
Под жидкий кастрюльный набат я снова развел полы ее халата. Она с готовностью сронила его с плеч и, что-то азартно приговаривая, принялась расстегивать на мне отцовскую ковбойку, поклевывая меня в обнажающуюся грудь чужими странными поцелуями. Затем опустилась на корточки, пробежалась цепочкой почмокиваний по бесчувственности моего рубца и посторонними нелепыми руками взялась за брючный ремень. Я напрягал все силы, чтобы не выдать своего напряжения, а она, ничего не замечая, заигрывала с каждой новой частью моего тела, как и прежде, не разделяя приличного и неприличного: “Здрасьте! Давно не видались!”
Я попытался разрядить свое напряжение шуткой:
– Я вам, кажется, уже не нужен?
Усаживая меня на диван, она сделала лишь успокаивающее движение ручкой: не беспокойся, мол, дойдет очередь и до тебя. Стараясь не вслушиваться в кастрюльное дребезжание над ухом и не вдумываться в бредообразие происходящего, чем-то напоминающее насилие, я все-таки начал впадать в известное томление и попытался отблагодарить ее рукой, преодолевая глубочайшую непристойность своих усилий по отношению к совершенно неизвестной мне женщине. Она, протестующе мыча, взбрыкивала крупом, уворачиваясь от моих ласк. “Тебе неприятно?” – осторожно поинтересовался я, и она вскинула раскрасневшееся пятнами лицо: